Статья 'Реконструкция «Логико-философского трактата» Л.Витгенштейна' - журнал 'Философская мысль' - NotaBene.ru
по
Меню журнала
> Архив номеров > Рубрики > О журнале > Авторы > О журнале > Требования к статьям > Редакционный совет > Редакция журнала > Порядок рецензирования статей > Политика издания > Ретракция статей > Этические принципы > Политика открытого доступа > Оплата за публикации в открытом доступе > Online First Pre-Publication > Политика авторских прав и лицензий > Политика цифрового хранения публикации > Политика идентификации статей > Политика проверки на плагиат
Журналы индексируются
Реквизиты журнала

ГЛАВНАЯ > Вернуться к содержанию
Философская мысль
Правильная ссылка на статью:

Реконструкция «Логико-философского трактата» Л.Витгенштейна

Розин Вадим Маркович

доктор философских наук

главный научный сотрудник, Институт философии, Российская академия наук

109240, Россия, Московская область, г. Москва, ул. Гончарная, 12 стр.1, каб. 310

Rozin Vadim Markovich

Doctor of Philosophy

Chief Scientific Associate, Institute of Philosophy of the Russian Academy of Sciences 

109240, Russia, Moskovskaya oblast', g. Moscow, ul. Goncharnaya, 12 str.1, kab. 310

rozinvm@gmail.com
Другие публикации этого автора
 

 

DOI:

10.7256/2306-0174.2013.7.571

Дата направления статьи в редакцию:

17-06-2013


Дата публикации:

1-7-2013


Аннотация: В статье анализируется логико-философский трактат (ЛФТ) Людвига Витгенштейна. При этом автор опирается не только на исследование ЛФТ Владимиром Бибихиным и другими философами и логиками, но и на собственную реконструкцию генезиса логики и науки. Розин показывает, что уже в работах Аристотеля расходятся содержания, относящиеся к трем будущим философским дисциплинам: формальной логике, логике содержательной и методологии. Анализируются программа реформирования логики Г. Лейбницем и программа обоснования логики в духе Д. Гильберта, определившие, по мнению автора, современное состояние, и отчасти, кризис символической логики. Опираясь на проведенный генезис, Розин реконструирует принципиальную схему ЛФТ. Автор показывает, что Витгенштейн работает не понятийно; подобно Платону он с помощью схем конституирует картину миру и онтологию для символической логики и обосновывает автономию её дискурса. Анализируются не только предпосылки и структура ЛФТ, но и условия мыслимости основных его положений.


Ключевые слова:

Понимание, дискурс, мышление, логика, методология, схемы

Abstract: The author analyzes the logical and philosophical treatise of Ludwig Wittgenstein, basing his view not only on the study of the Treatise by Vladimir Babihin and other philosophers and logicians, but on his own reconstruction of the genesis of logic and science, as well. Rosin demonstrates that the first signs of division of the three philosophical disciplines - formal logic, substantive logic and methodology, became evident as early as Aristotle's works. The author scrutinizes G. Leibniz's logic reformation program, as well as logic substantification program in the spirit of D. Hilbert, which, according to the author, defined the modern state, and, partially, the crisis of symbolic logic. Drawing from the analysis, Rosin reconstructs the fundamental pattern of logical and philosophical treatise. The author demonstrates that Wittgenstein does not work with definitions - like Plato, he uses diagrams and outlines to construct his world view and ontology of symbolic logic and justifies the autonomy of its thesis. The author analyzes both, the background and structure of the Treatise, as well as the conditions of conceivability of its main ideas.


Keywords:

understanding, discourse, thought, logic, methodology, diagrams

1. Истолкование Бибихиным «Логико-философского трактата»

Сначала я прочел книгу Владимира Бибихина «Витгенштейн: смена аспекта» и лишь затем впервые сам «Логико-философский трактат» Людвига Витгенштейна (аббревиатура ЛФТ). И вероятно, правильно сделал, даже с помощью Бибихина понять знаменитое произведение Витгенштейна было очень трудно. Впрочем, сам автор трактата предупреждал об этом [1]. Бибихин объясняет трудности понимания трактата, с одной стороны, тем, каким способом Витгенштейн мыслит и открывает новое (а именно, ловя откровения свыше), с другой − нашей косностью и характером понимания [2].

Я готов подписаться под многими утверждениями Бибихина по поводу понимания, но не согласен с утверждением Бибихина, что логико-философский трактат Витгенштейна так и должен остаться непонятым. И Бибихин написал целую книгу, разъясняя трактат, и я вот пишу, отчасти, с той же целью. Сквозь призму книги Бибихина я многое понял из Витгенштейна, но сказать, что трактат стал для меня ясным до конца, я все же не могу. Зато постепенно я вышел на собственное осмысление логико-философского трактата, о чем и хочу здесь рассказать. Но у меня еще несколько задач.

Одна из них − я хочу понять, в каком направлении развивалась формальная логика, и том числе в качестве методолога, отношение логики к методологии. Дело в том, что в античной философии в работах Аристотеля расходятся то, что мы сегодня относим к логике (а у Стагирита − это система правил рассуждения, собранных в «Первой Аналитике») и то, что мы скорее отнесем к методологии («Вторая Аналитика» и разбросанные по разным работам, особенно, в «Физике», «О душе» и «Метафизике» методологические соображения). Но уже у Платона мы находим методологические рассуждения, функция которых направлять мысль. Поясняя в диалоге «Федр» примененный им метод познания любви в «Пире», включающий два вида мыслительных способностей, Платон пишет, что один −

«это способность, охватывая все общим взглядом, возводить к единой идее то, что повсюду разрозненно, чтобы, давая определение каждому, сделать ясным предмет поучения». Рассуждая об Эроте, он именно так и поступил: «сперва определил, что он такое, а затем, худо ли, хорошо ли, стал рассуждать; поэтому-то рассуждение вышло ясным и не противоречило само себе. Второй вид – это, наоборот, способность разделять все на виды, на естественные составные части» [3].

А вот сходные по функции методологические правила Аристотеля из «Второй Аналитики» и работе «О душе»: «доказывающее знание получается из необходимых начал», «нельзя вести доказательство, переходя из одного рода в другой», «каждая вещь может быть доказана не иначе как из свойственных ей начал», «так как [всякое изучение] идет от неясного, но более доступного, к понятному и более осмысленному, но также, в свою очередь, следует подходить к исследованию души. Ведь определение должно вскрыть не только то, что есть, как это делается в большинстве определений, но определение должно заключать в себе и обнаруживать причину».

В книге Бибихина есть прямая полемика с методологическим подходом, т.е. со мной, ну, вероятно, не прямо со мною, а с моим учителем Г.П.Щедровицким, создателем самой значительной в ХХ столетии школы методологии (Московским методологическим кружком; аббревиатура ММК). С точки зрения Бибихина, не имеет смысла распредмечивать наши представления, чтобы создать «леса» и правила, опираясь на которые человек будет мыслить более эффективно и правильно. В самом языке и его построениях (фразах), утверждает Бибихин вслед за Витгенштейном, уже заключена логика, она не направляющие и рельсы, по которым мы сознательно катим свою мысль, а имманентное, бессознательное свойство нашего языка и речевого выражения. Логика не как правила и методология, а тавтологическое содержания языка и его фраз [4].

Свои мысли Бибихин подкрепляет и критикой методологической установки на модернизацию мышления. Действительно, например, Кант в «Критике чистого разума» ставит задачу реформирования метафизики, а Щедровицкий хочет реформировать не только философию, но и науки и все остальные мыслительные практики. Напротив, с точки зрения Бибихина, Витгенштейн не ставит своей целью что-то менять, а только приводить в порядок уже существующее.

«Рассел в своем предисловии представил В. продолжателем дела всеобщей чистки философии, религии, этики, начиная с их языка, ради новой свободы; сначала перестановка всего на математизированные основания, потом строительство на незараженном метафизикой месте. Витгенштейн такой чистки не планировал. Пусть всё останется как есть. Нет двух задач, работа одна: развязывание узлов, разбор завалов. Рядом с обычным языком не нужен никакой другой, тем более искусственный. От естественных наук В. ушел в философию. Логика не инструмент для работы с понятиями, не рельсы для движения мысли; между ней и действительностью не надо наводить мостов. Витгенштейновская логика оставляет естественный язык в полной силе, никакой нормой в него не внедряется, не связывает его ничем кроме предельного внимания. Эта логика не нормирует язык и не предлагает ему схем» [5].

Здесь, конечно, возникает принципиальный вопрос, а можно ли «развязывать узлы и разбирать завалы», не реформируя мышление? Думаю, нельзя, приведение в порядок мышления, разбор мыслительных завалов, как правило, предполагает построение новых схем, понятий и категорий и логику в форме нормирования, что не стоит понимать исключительно как следование правилам (нормы мышления помимо правил, число которых может быть очень невелико, включают в себя методологические указания, специальные рассуждения, просто образцы правильной мысли).

Однако Бибихин вслед за Витгенштейном понимает логику совершенно иначе, чем я. И, возможно, не совсем так, как автор логико-философского трактата. Понять, что такое логика, и аристотелевская и современная, − еще одна задача, которая меня занимает. По поводу логики Бибихин специально цитирует Витгенштейна и интересно комментирует его. С точки зрения Бибихина, Витгенштейн понимает логику, с одной стороны, как тавтологию, не нуждающуюся во внешнем обосновании; в этом отношении логика напоминает музыку. Тем не менее, хотя тавтология не нуждается в обосновании, она еще должна быть выявлена средствами записи логического языка. Очевидно, Бибихин думает, что музыка понимается совершенно без всяких пояснений и объяснений; что она ничего не обозначает, кроме себя самой; не требует интерпретаций в отношении выражаемого. Вряд ли с этим согласятся музыковеды, да и музыканты. В то же время, чтобы записать и сочинять музыку, нужен язык музыкальной нотации, вероятно, ему и уподобляется логический язык формул и преобразований.

Но логика по Витгенштейну в объяснении Бибихина − это еще и речь, точнее фразы, самой своей структурой показывающие на себя (тавтология) и тем самым на мир; при этом последний конституируется и испытывается фразами на «да» (истина) или «нет» (ложь). Отношение между фразами и миром (его событиями) понимаются Витгенштейном двояко. Во-первых, логические конструкции, совпадающие с фразами, выступают как направляющие (задающие) события мира (факты). Во-вторых, как семиотические образования, где означаемое и означающее принципиально совпадают (тем самым объясняется и тавтологичность логики и конструктивность в отношении событий мира). Наконец, с третьей стороны, логика по Витгенштейну − это и этика жизни. Понять последнее еще труднее, чем две первые характеристики [6]. Первое, что напрашивается − объяснить этический план витгенштейновской мысли логики ссылкой на Паскаля, утверждавшего, что все наше достоинство заключается в мысли, будем же стараться хорошо мыслить, писал он, в этом начало нравственности. Не исключено и влияние Паскаля, но вряд ли этим влиянием можно объяснить все то, что говорит Витгенштейн по поводу своей работы как особой этики.

Работа Бибихина интересна еще и в том отношении, что она позволяет вернуться к обсуждению очень актуального для современной методологии вопроса о природе модернизации текста другого автора. Ситуация здесь такая. Есть некоторый автор, предположим Витгенштейн, и другой, скажем Бибихин, истолковывающий высказывания первого автора. При этом второй автор приписывает первому определенные намерения и взгляды, которые непосредственно в его тексте не просматриваются. Или другой вариант − предлагает необычный перевод и прочтение текста. Спрашивается, когда истолкование и перевод законны, в том смысле, что не искажают первого автора, не заменяют его конструкцией второго, а когда они уже незаконны? Например, Бибихин явно приписывает Витгенштейну феноменологические и кантианские мотивы и формы мысли, кроме того, заменяет немецкое «satz», обычно переводимое как «предложение», на «фразу», а «bild», переводимое как «образ», на «рисунок», в значении почти «схемы» [7].

Законны ли подобные истолкования и переводы Витгенштейна? Можно ли сказать, что, по сути, он был кантианцем или феноменологом? Правильны ли сделаны переводы Бибихина (не в смысле его компетенции как знатока немецкого языка, а в плане выбора значений и их истолкования, что уже больше относится к содержательной стороне логики и мышления)? Действительно, с одной стороны, Бибихин показывает, что Satz имеет десять разных значений, не сводимых друг к другу, с другой − он почему-то заменяет их одним значением ― «фраза», тем самым, обрезая все остальные значения.

В связи с этими вопросами возникает и еще один, как, собственно говоря, развести Бибихина и Витгенштейна? Вряд ли они решают общие задачи и видят все одинаково.

2. Мышление как онтологическое основание логики и методологии

Речь пойдет не только о логике, но и о методологии, а целое включает оба этих подхода. С исторической точки зрения дело выглядит так, что первоначально в античной культуре сложилась аристотелевская логика, потом наука и лишь в новое время, и то довольно поздно, методология. Однако вот что пишет Г.П.Щедровицкий, создатель самой значительной современной школы методологии (Московского методологического кружка, аббревиатура ММК).

«На деле получилось так, что во всех переломных точках, характеризующих основные этапы становления науки, – в античности, в позднем средневековье и в XVII- XVIII вв. – методология складывалась раньше, а наука появлялась и оформлялась внутри нее, по сути дела, как специфическая организация некоторых частей методологии». Но дальше, говорит затем Щедровицкий, «всегда происходила очень странная, на первый взгляд, вещь: научное мышление закреплялось в своих специфических организованностях и начинало развиваться по своим внутренним, имманентным законам, а методологическое мышление, породившее науку, наоборот, не закреплялось ни в каких специфических организованностях, пригодных для автономного и имманентного развертывания, начинало распадаться» [8].

Ту же самую закономерность Щедровицкий мог бы сформулировать относительно соотношения методологии и логики: последняя сложилась внутри первой. Спрашивается, почему и верно ли это в принципе? Чтобы понять, в чем тут дело, охарактеризуем кратко, забежав вперед, оба эти феномена. И методология и логика характеризуются относительно мышления.

Для методологии это общее место. Но и в логике отсылка к мышлению достаточно распространена. Например, вот как задает предмет логики В.Н. Брюшинкин.

«Формальная логика — это дисциплина, изучающая законы формального мышления<...> Формальное мышление — это последовательность умственных действий по заранее заданным правилам<...> Логика — это теория рассуждений<...> Рассуждение — это последовательность связанных по определенным правилам мыслей, которая обосновывает уже известные мысли или порождает новые обоснованные мысли<...> Логика — это теория правильных рассуждений» [9].

Но что в обоих подходах понимается под мышлением? Для логиков, начиная с Аристотеля, мышление – это то, что позволяет получить непротиворечивые знания, но не на основе постижения смыслов (содержания) того, о чем человек рассуждает и мыслит (известно, что так действовали софисты), а «формально» по правилам (формулам) логики. Последнее означает, что логик ориентируется не столько на указанные смыслы и содержания, хотя он и поглядывает на них, сколько на схемы, позволяющие действовать оперативно и, как он уверен, строго и точно. Аристотелевские фигуры силлогизмов пример подобных схем. Однако, каким образом логик понимает, какие правила задействовать в данном конкретном процессе мышления? Ориентируясь на форму высказываний. Что это такое? Послушаем опять Брюшинкина, разъясняющего для студентов этот вопрос.

«Это положение очень важно для всей науки логики, поэтому сформулируем его поточнее. Если назвать термины типа “люди”, “эпузы” и т.п., т.е. все термины, которые мы заменили на переменные, содержанием (или материей) рассуждения, а схему, которая остается после замены этих терминов, на переменные (буквы) — формой рассуждения, то мы сможем сформулировать самое главное положение формальной логики. Это положение было открыто “отцом логики” — Аристотелем, который впервые построил логическую систему. Правильность рассуждения зависит только от формы этого рассуждения. И, следовательно, не зависит от содержания<...>

Логика — это теория рассуждений и их элементов, которая отличает правильные рассуждения от неправильных на основании одной только их формы»[10].

Оставим пока на совести Брюшинкина утверждения, что правильность рассуждений не зависит от содержания рассуждений. В общем случае это не так. Однако есть случаи, и их как раз и рассматривал Аристотель, когда содержание и форма связаны устойчивыми отношениями в силу константности жизненных контекстов и ситуаций. Например, поскольку в античной культуре считалось, что люди смертны, а боги бессмертны, то и рассуждение типа «Сократ человек, люди смертны, следовательно, Сократ смертен» воспринималось как правильное. Поэтому для античного человека, действительно, не нужно было, строя обычные умозаключения, обсуждать, что такое смерть человека: ясно, что человек − не бог и он не мог быть бессмертным. Что совершенно не бесспорно в следующей христианской культуре, где факт воскрешения из мертвых для верующего в Христа выступает столь же непосредственным, как для античного человека его отрицание. В средние века утверждение, что «люди смертны» еще нужно было понять, различив смерть в обычном понимании и смерть как бессмертие и будущее воскресение. Не различив эти два момента, можно было получить противоречие.

Еще одно важное обстоятельство. Логики не случайно говорят, что описывают законы мышления. Во-первых, потому, что понимают свои правила и формулы как нормы мышления (нас, говорит Брюшинкин, ссылаясь на Стагирита, «преследует какая-то неизбежность, принудительность»), во-вторых, потому, что считают, что всего лишь описывают то, что сложилось (логика, утверждает Брюшинкин, и не только он, «обосновывает уже известные мысли»).

Итак, с точки зрения логиков мышление описывает уже сложившиеся способы рассуждения, артикулируя и обобщая их, делает она это, создавая правила и формулы, эти правила представляют собой нормы мышления, взятые со стороны формы рассуждений (последнее положение Щедровицкий называет «принципом параллелизма формы и содержания»).

Но методологи (речь идет о традиции, идущей от Ф.Бэкона через Маркса к Г.П.Щедровицкому) понимают мышление иначе. По сути, они возражают против всех сформулированных здесь положений. Мышление, считают они – это не описание того, что уже сложилось, а создание принципиально нового (рассуждения, дискурса, подхода и т. д.). В реальном мышлении форма не совпадает с содержанием, и именно за счет этого различия ставится возможным развитие мышления (логики считают, что мышление не развивается). Хотя иногда и можно создать правила, но значительно чаще мышление задается и направляется различными соображениями, среди которых существенное место играют размышления, ощущения проблем и реальности.

Если сравнить оба подхода, то различие будет в следующем. Методолог ориентирован на развитие мышления, на построение новых способов получения знаний. Логик старается охарактеризовать уже складывающиеся в практике правильные способы мышления, т. е. не приводящие к противоречиям, удовлетворяющие существующим в данное время представлениям о строгости и обоснованности мышления. Важной особенностью методологического подхода является двуплановость работы: предварительное или параллельное мысли её продумывание (планирование, проектирование, программирование), и реализация нащупанных и выстроенных в ходе такого продумывания планов и схем.

Необходимость подобного планирование и сопровождения мысли возникает в культуре нового времени, когда личность, с одной стороны, признала обусловленность мышления со стороны особой природы (разума, духа, сознания), а с другой – творческий характер мышления (мыслит, создает новое сама личность; Кант). Удовлетворяя обеим сторонам мышления, Ф. Бэкон и вводит указанные два плана: надо говорит он направить наши шаги путеводной нитью и по определенному правилу обезопасить всю дорогу, начиная от первых восприятий чувств, при этом путь к этому нам открыло не какое-либо иное средство, как только справедливое и законное принижение человеческого духа.

Для логика же более важно выйти на такие правила и схемы, которые позволяют мыслить правильно и оперативно. Оперативно в том смысле, что нужно получить такое мышление, которое, как это не парадоксально, не предполагает размышление и продумывание, может, как пишут логики, обойтись без анализа содержания. Например, опирается на схемы силлогизмов или формулы символической логики. Логик предпочитает двигаться в этих схемах и формулах – необходимым условием этого выступает построение соответствующих схем и формул – а не в самих смыслах и знаниях (Конечно, когда логик приступает к построению своих правил или схем, он вынужден продумывать свои действия и построения, т. е. фактические действует как методолог. Однако эти моменты своего мышления он, если и осознает, то относит не к логике, а к творчеству и интуиции). Именно эти схемы и формулы и действия с ними обеспечивают оперативность, подобно тому, как программы в компьютере обеспечивают оперативность решения компьютерных задач.

Если теперь вернуться к проблеме целого, включающего логику и методологию, то можно сказать следующее. Вероятно, действительно, логика как осознанная самостоятельная дисциплина складывается прежде методологии. Однако методология, но не как самостоятельная дисциплина, а как форма философской работы (предполагающая продумывание мысли и реализацию сформированного при этом замысла) явно предшествовала логике, поскольку без соответствующей методологической работы её вряд ли бы удалось создать. Другими словами, как форма философской работы методология предшествовала логике, обеспечивая её построение, но как самостоятельная дисциплина она сложилась значительно позднее логики, конкретно, только в ХХ столетии.

3. От Парменида к Платону

В Древней Греции V в. до н. э. в условиях демократического народного правления, спора городов-государств, столкновения интересов разных слоев населения приобретает огромное значение умение вести спор, убеждать других, усматривать в предметах их характеристики, строить новые высказывания на основе других. По сути, от умения и способностей делать все это часто зависели благосостояние и жизнь отдельного человека и целых групп населения. Вопросы о том, что есть на самом деле, а что только кажется, кто прав, а кто ошибается, в чем именно ошибается некто, утверждающий нечто, не были только умозрительными, это были вопросы самой жизни, бытия человека греческого полиса. Возникла жесткая конкуренция в области самих представлений; они не могли уже мирно сосуществовать, каждый мыслитель и стоящая за ним («школа») (сторонники) отстаивали свою правду (истину), утверждая, что именно их представления верны, а все другие неверны. Примером подобной жесткой полемики с другими школами является деятельность Парменида, Зенона, Сократа, Платона.

Из истории философии известно, что были даны три решения вопроса о том, как быть с возникшим разномыслием и невозможностью понять, что есть, существует на самом деле. Первое принадлежало софистам, которые старались оправдать практику неконтролируемых рассуждений; именно им принадлежала формула Протагора – «человек есть мера всех вещей, существующих, что они существуют, несуществующих, что они не существуют». Если принять этот тезис, то, действительно, приходится признать, что строение знание не зависит от природы того, что в нем утверждается, а только от способностей рассуждающего.

Второе решение наметили элеаты. Они, напротив, утверждали зависимость знания от объекта (явления) и независимость от рассуждающей личности. Вот известный фрагмент поэмы «О природе» Парменида:

Люди о двух головах, в чьем сердце беспомощность правит
Праздно бредущим умом. Глухие они и слепые.
Мечутся, ошеломясь, неспособное племя к сужденью,
Те, кому быть и не быть, — одно и то же и вместе,
Не одно и то же: всему у них путь есть попятный.

Ибо ничем нельзя убедить, что Не-бытное может
Быть. Воздержи свою мысль от этой дороги исканий:
Пусть тебя на нее не толкнет бывалая свычностъ,
Чтобы лелеять невидящий глаз, полнозвонное ухо,
Праздный язык. Будь лишь разум судьей многоспорному слову,
Произреченному мной!

Мысль и цель этой мысли — одно: ведь ты не приищешь
Мысли без Бытности той, которая в ней изречется.
Ибо нет ничего и не будет на свете иного,
Кроме Бытного, кроме того, что Мойра в оковах
Держит недвижным и цельным. А все остальное — лишь имя,

Все, что смертные в вере своей как истину ставят.

Так как оно — последний предел, то оно завершено.
Сразу со всех сторон, как тело круглого шара
Вкруг середины всегда равновесного, ибо не нужно
Быть ему ни с какой стороны ни больше, ни меньше.
Ибо Небытного нет, чтоб сдержать его в этом стремленье,
Так же, как Бытного нет, чтобы сделалось больше иль меньше.
Бытное там или здесь: оно везде нерушимо,
Всюду равно себе, едино в суждением пределе [11].

В этом тексте три интересных момента. Один, понимание того, что мысль человека может быть неправильной, противоречивой («люди о двух головах…») и правильной, когда она ориентируется на «сущее» («бытное», на «разум судью», «ведь ты не приищешь // Мысли без Бытности той, которая в ней изречется // Ибо нет ничего и не будет на свете иного, Кроме Бытного»). Второй ‒ создание особой интеллектуальной конструкции «сущее как неподвижное и целое» («Бытное там или здесь: оно везде нерушимо // Всюду равно себе, едино в суждением пределе»). Третий момент. Понимание, что правильная мысль предполагает поиск, продумывание, направление мысли (Воздержи свою мысль от этой дороги исканий: // Пусть тебя на нее не толкнет бывалая свычностъ, // Чтобы лелеять невидящий глаз, полнозвонное ухо, // Праздный язык. Будь лишь разум судьей многоспорному слову»).
Интересный вопрос, что собой представляет приведенный нарратив Парменида: можно ли утверждать, что он относится к нарождающейся логике или к нарождающейся методологии? Думаю, можно, причем отчасти к первому, но больше ко второму. С одной стороны, Парменид требует, чтобы мысль и рассуждение были однозначными и непротиворечивыми; логики бы сказали, что эта установка вела именно к логике. С другой стороны, Парменид полемизирует с софистами и обсуждает условия построения непротиворечивой мысли. Можно даже сказать (ретроспективно), что задается настоящая программа (проект), которую, как мы знаем из истории, успешно реализовали Сократ, Платон, Аристотель. В этом отношении перед нами зачатки методологии (зачатки, потому что осознание методологии еще далеко впереди).

Стоит обратить внимание, что определение условий построения правильной мысли обусловлены у Парменида как установкой на построение однозначной и непротиворечивой мысли, так и давлением коммуникации (необходимостью блокировать софистов) и, не меньше, собственными ценностями (желанием порядка, обретения истины и пр.). Не позволяет ли тогда этот материал высказать гипотезу, что еще одной особенностью методологии выступает обусловленность её дискурсов со стороны коммуникации и мыслящей личности? Конечно, и логическая мысль обусловлена со стороны этих факторов, однако, логики не только не признают подобной обусловленности, но, и, обнаружив её, тут же стараются снять такую обусловленность с помощью новых правил, формул и законом мышления. Напротив, методологи (правда, не все) готовы признать обусловленность своей мысли со стороны указанных факторов.

Третье решение проблем, возникших в результате изобретения рассуждений, принадлежало Платону. С одной стороны, основатель античной философии опирается на убеждения элеатов, то есть считает, что мысль должна исходить из твердого неизменного основания и не зависеть от рассуждающего. С другой ‒ вынужден прислушаться и к софистам, в том смысле, что признает множественность знаний и представлений сущего. Разрешая эту дилемму ‒ есть одно неизменное основание мысли и есть много разных представлений действительности, Платон формулирует известное представление об идеях.

При этом Платон еще не различает рассуждение и познание, подобно тому, как и сегодня многие логики склеивают эти явления. Платону казалось, что познание (размышление) и рассуждения ‒ это одно и то же. Только у Аристотеля они начинают расходиться, но только начинают. Установка на познание складывается потому, что античная личность хочет понять, что существует на самом деле (что есть «сущее», «бытное» вещей), поскольку знание сущего она рассматривает как условие своего спасения. Иначе говоря, задачу спасения (понимаемую не религиозно, а в плане «мирского эзотеризма»; Мирской эзотерик понимает свое спасение как обретение подлинного мира, который мыслится им, с одной стороны, все же как бог, с другой ‒ очень личностно, подтверждая его собственное понимание жизни [12]) главные участники нового дискурса (Сократ, Парменид, Платон, Аристотель) связали с познанием, понимаемым, однако, как получение знаний о сущем путем рассуждений. Чем же отличается познание от рассуждения? И там и там результат ‒ получение нового знания. Но в рассуждении оно получается на основе других знаний за счет их своеобразного преобразования; другой вариант ‒ с опорой на эти знания, которые берутся в качестве элементов конструирования. В рассуждении содержание и смыслы исходных знаний, действительно, берутся вместе с формой, поскольку преобразование и конструирование предполагают просто действие с объектами.

Познание, конечно, тоже строится на основе каких-то знаний, но не это главное. Для познания более важно не преобразование знаний или конструирование, а определение того, какие знания брать или получать в рассуждении (строить какими-то другими способами), чтобы они адекватно описывали (представляли) изучаемое явление (например, ту же любовь). Здесь сразу задается оппозиция «знание ‒ изучаемое явление» и важно понять метод (по-гречески, «путь»), позволяющий получить правильные знания. Поскольку элеаты правильность знания связали с непротиворечивостью, им казалось, что познание и рассуждение это одно и то же. Однако, отчасти, Платон все же должен был чувствовать указанное различие, ведь идеям помимо непротиворечивости он приписывал и другие характеристики (порядок, схватывание «бытности» и сути явления, оппозицию вещам).

«Пир» Платона, можно сказать, один из первых удачных примеров познания сложного явления, но, как ни странно, не столько путем рассуждений (их в «Пире» практически нет), сколько построения схем. Поясню, что это такое. В своих работах я показываю, что схемы нужно отличать от знаков [13]. Говоря о знаках, мы употребляем два ключевых слова ‒ «обозначение» и «замещение», например, некоторое число как знак обозначает то-то (скажем, совокупность предметов), замещает такой-то предмет (эту совокупность) в плане количества. У схемы другие ключевые слова – «описание», «средство» (средство организации деятельности и понимания), «образ предмета». Например, мы говорим, что схема метро описывает пересадки и маршруты движения, помогает понять, как человеку эффективно действовать в метрополитене; именно схема метрополитена задает для нас образ метро как целого.

Схема представляет собой двухслойное предметное образование, где один слой (например, графический образ метро) замещает другой (метрополитен как структура движения пассажиров – входы и выходы, линии движения, пересадки). Схемы выполняют несколько функций: помогают понять происходящее, организуют деятельность человека, собирают смыслы, до этого никак не связанные между собой, способствуют выявлению новой реальности. Появляются (изобретаются) схемы в ситуациях, где стоят проблемы; именно с помощью схем эти проблемы удается разрешить, при этом складывается новый объект (реальность). Необходимым условием формирования схем является означение, то есть замещение в языке одних представлений другими. В этом смысле схема вроде бы является одним из видов знаков, однако, главное в схемах – это не возможность действовать вместо обозначаемого объекта, а разрешать проблемы, задавать новое видение и организовывать деятельность.

Если кратко суммировать свойства схем, то можно указать следующие. Схемы создаются (изобретаются) человеком. Они позволяют разрешать проблемные ситуации, переходя от вызовов времени и проблем личности к новой реальности. Схема семиотическое образование, т.е. её изобретение и употребление предполагает замещения в знаках. Схема задает свой объект, позволяет понять и по-новому действовать. Схема отличается от схематизируемого явления, что предполагает специфическое осознание её.

В «Пире» Платон конструирует любовь как идеальный объект, приписывая любви за счет определений такие свойства как «поиск своей половины», «стремление к целостности», «разумное поведение», «вынашивание духовных плодов» (стремление к прекрасному, благу, бессмертию). Понимание любви в ранней греческой культуре существенно отличается от того, которое намечает и развивает Платон. Любовь здесь понимается преимущественно как страсть и действие богов. Вряд ли Платона могло устроить подобное понимание любви. Идеал Платона как личности, отмечает Мишель Фуко, ‒ забота человека о себе, сознательная работа, нацеленная на собственное изменение, преобразование, преображение (уж если человек, подобно Сократу, действует самостоятельно и противоположно традиции, то он вынужден делать и самого себя). То есть полная противоположность любви-страсти. Далее, любовь-страсть ‒ это именно страсть, состояние, противоположное разуму, познанию, самопознанию (недаром Афина Паллада вышла прямо из головы Зевса и неподвластна Афродите и Эроту), в этом состоянии человек все забывает ‒ и себя и богов. Опять же такая любовь ‒ полная противоположность представлениям Платона о том, что забота о себе, включая, естественно, любовные отношения, обретает свою форму и завершение в самопознании, что самопознание так же, как и любовь, должно привести к открытию, обнаружению в человеке божественного начала. А раз так, любовь-страсть ‒ это не путь к Благу, не забота о себе.

И вот Платон создает новое понимание, концепцию любви, соответствующую его пониманию жизни философа как личности. Для этого, правда, сначала нужно было «подменить» бога любви; столь полюбившийся грекам Эрот, за которым стояла Афродита, явно не годился для задачи, поставленной Платоном. Тем более что, вера в старых богов уже отчасти пошатнулась. В «Пире» решение этой задачи (смены Эрота) Платон поручает Эриксимаху, Агафону и Диотиме, которые последовательно доказывают, что Эрот пронизывает собой всю природу, внося в них гармонию, порядок, благо, что он добр, рассудителен, наконец, мудр. Когда Диотима говорит Сократу, что «мудрость ‒ это одно из самых прекрасных на свете благ, а Эрот ‒ это любовь к прекрасному, поэтому Эрот не может не быть философом» [14], то Платон, с одной стороны, реализует свой замысел ‒ замены Эрота-страсти, с другой ‒ видно, позабывшись, приоткрывает свою личную заинтересованность во всем мероприятии. Ведь получается, что Платон ставит на пьедестал не просто Эрота, а бога любви для философов.

Затем Платон переходит от бога к человеку. Он определяет, что такое любовь для смертного. На первый взгляд это определение вполне годится и для любви-страсти. «Любовью, ‒ говорит Аристофан, ‒ называется жажда целостности и стремление к ней» [15]. Однако продолжение речи Аристофана и далее речь Диотимы показывают, что и целостность, и стремление к ней Платон понимает не столько как физическое соитие, сколько как поиск своей половины (это имеет смысл, прежде всего, для личности), стремление к прекрасному, благу, творчеству, совершенствованию, бессмертию. При этом Платон вводит удивительный образ ‒ людей «беременных духовно», разрешающихся духовным бременем в совершенствовании себя и творчестве.

С точки зрения моей реконструкции, в «Пире» Платон решает три основные задачи: создает новое понимание любви для становящейся античной личности, строит о любви непротиворечивое знание, реализует в отношении любви ряд собственных идеалов. Осознает он только вторую задачу, назовем ее условно «логической» (см. его цитированное выше высказывание в «Федре») Два других аспекта своей деятельности, назовем их условно «вызовами времени» (в данном случае, это необходимость создать представления о любви для становящейся античной личности) и «персональными ценностями» (убеждение, что для любви необязательна чувственная сторона дела, семья, брак и даже женщина) Платон не обсуждает как норму философской работы, хотя они обсуждаются по содержанию (иначе, откуда бы я их взял). Естественно, не осознает Платон и то, что большую роль в его построениях сыграло разъяснение Платоном новых представлений о любви для непонимающих слушателей, то есть процесс коммуникации.

УСТАНОВКИ (вызовы времени, непротиворечивость,

ПОЗНАНИЯ персональные ценности, требования коммуникации)

` ` `darr` `` ``

ИДЕАЛЬНЫЙ (поиск своей половины, стремление к целостности,

ОБЪЕКТ разумное поведение, вынашивание духовных плодов)

`darr`

ЭМПИРИЧЕСКОЕ (практикуемая в жизни платоническая любовь)

ЯВЛЕНИЕ

Но вот что интересно, характеристики идеального объекта Платон сначала получает на схемах, лишь затем на их основе он строит определения любви. Действительно, в «Пире» Платона мы находим несколько схем. Например, один из участников диалога Аристофан рассказывает историю, в соответствие с которой каждый мужчина и женщина ищут свою половину, поскольку они произошли от единого андрогинного существа, рассеченного Зевсом в доисторические времена на две половины.

«Итак, ‒ говорит Аристофан, ‒ каждый из нас ‒ это половинка человека, рассеченного на две камболоподобные части и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину. Мужчины, представляющие собой одну из частей того двуполого прежде существа, которое называлось андрогином, охочи до женщин, и блудодеи в большинстве своем принадлежат именно к этой породе, а женщины такого происхождения падки до мужчин и распутны. Женщины же, представляющие собой половинку прежней женщины (андрогина женского пола. В.Р.), к мужчинам не очень расположены, их больше привлекают женщины, и лесбиянки принадлежат именно этой породе. Зато мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому» [16].

Почему этот и подобные ему нарративы я называю схемами? Во-первых, Платон их сам строит (в номенклатуре античных мифов такого нет). Во-вторых, они задают не только новую реальность (любовь, как стремление к целостности и поиск своей половины, как вынашивание духовных плодов), но подсказывают, как теперь нужно действовать (не ждать пока тебя поразит золотая стрела бога любви Эрота, а понять, кто ты есть сам и искать похожего на себя, т. е. свою половину). Понятно в данном случае и семиотическое основание платоновских схем: половинки андрогинов обозначают двух любящих. Но важен еще один момент: Платон не только разводит схемы и явление, заданное в схемах (явление для Платона задано идеей любви), но и обсуждает в «Тиме», что такое схемы[17].

Схема («правдоподобный миф»), утверждает Платон, ‒ это не идея (не объект, сказали бы мы), а то, что сходно с идеей [18]. Другими словами, схема («изображение прообраза») по Платону подводит нас к идее, в ней идея задается, но как бы не до конца. Чтобы идея стала идеей, сказал бы Платон, нужно еще совершить прыжок: от изображений и правдоподобных рассуждений нужно перейти к собственно мышлению и познанию. Конкретно, для Платона показателем познания выступает определение. Если определение найдено, то идея задана и можно быть уверенным, что наши мысль и рассуждение непротиворечивы. Но, спрашивается, как найти характеристики сложного явления, которые нужно указать в определениях, а также как согласовать между собой сами определения? Платон отвечает следующим образом. С одной стороны, нужно строить схемы (изображения прообразов), они позволяют припомнить, ну не совсем идеи, но их образы, с другой ‒ согласовывать образы с помощью, как бы мы сказали, метасхемы ‒ «многое есть единое» (Метасхемы представляют собой схемы по поводу схем. Они задают видение схем и отношений между ними).

Примерно так и действует Платон в «Пира». Он мыслит любовь как идею ‒ это единое, а различные представления о любви, высказываемые участниками диалога ‒ многое. Задавая любовь как «единство многого», Платон, как бы мы сказали сегодня, строит науку о любви. В ней различные характеристики любви непротиворечиво объединяются в рамках единой идеи платонической любви, причем синтез знаний о любви осуществляется Платоном на основе схем. С одной стороны, именно схемы, по-новому организуя смыслы, обнаруживают новую реальность любви, с другой – за схемами лежат потенции и экзистенции нарождающейся античной личности и личности самого Платона.

ПРОБЛЕМНАЯ СИТУАЦИЯ

(необходимость мыслить

непротиворечиво, любить

для личности, преодолеть

мифологическое понимание

любви, реализовать себя)

`darr`

СХЕМЫ

`darr` ``

ОПРЕДЕЛЕНИЯ ЛЮБВИ

`darr` ` `

ЛЮБОВЬ КАК ИДЕАЛЬНЫЙ ОБЪЕКТ

С точки зрения указанных выше различений логики и методологии, Платона можно опознать как одного из первых методологов, но, правда, ничего не знающего о методологии. Иначе говоря, он квазиметодолог.

4. Некоторые особенности аристотелевской логики

Известно, что Стагирит сначала 20 лет был «умом платоновской академии», а позднее, создав свою академию, много лет выступал против концепции идей Платона. В своих работах, Аристотель показывает, что принятие идей в качестве нормы рассуждений создает массу проблем. Идей оказывается больше, чем вещей, поскольку относительно одной вещи можно дать много разных определений; действительность приходится удваивать (различая неподлинный мир вещей и подлинный мир идей); непонятно, как на основе идей упорядочиваются вещи и что они такое (как понимать, что вещи существуют по «приобщению к идеям»). Вообще, идеи, считает Аристотель, возникают из-за незаконной объективации общих понятий и определений.

Не устраивала Аристотеля, если говорить языком ХХ столетия, и сильная проектная установка Платона. Замышляя правильную любовь или идеальное государство, Платон пытается реализовать прежде всего методологические соображения (построить непротиворечивое знание, упорядочить реальность, реализовать свои идеалы), игнорируя, как бы сказали современные феноменологи, само явление. В отличие от Платона Аристотель считал, что нужно идти от вещей, выяснять сущность явления, и лишь затем на основе полученных знаний судить, что подлежит изменению.

Кроме того, вероятно, Аристотель вообще не верил в существования подлинного мира идей, параллельного обычному миру, который при таком эзотерическом истолковании становился мерцающим и даже иллюзорным (миром «теней»). Во «Второй аналитике» он пишет, что «с идеями нужно распроститься: ведь это только пустые звуки» [19]. Но подобная позиция естественно приводила к постановке сакраментального вопроса: а какова реальность, что существует на самом деле? Отвечая на этот вопрос, Аристотель возвращается к программе Парменида, который в поэме «О природе» утверждал, что реальность, если иметь в виду правильную мысль, – это сущее.

Поэтому на первый вопрос я отвечаю так: сущее для Аристотеля – реальность как таковая, то, что существует на самом деле; в современном же языке философии сущее – это скорее методологическое указание на реальность (то, что еще нужно конституировать).

Но что такое это сущее, нетрудно предположить, спрашивал себя Аристотель. И отвечал на этот вопрос двояко. С одной стороны, сущее – это то, что существует на самом деле, что очевидно. Очевидным же для Аристотеля, судя по его высказываниям, был единый мир, включающий, с одной стороны, вещи и природу, с другой – Небо и разум, под которым Аристотель понимал бога и мышление одновременно. Это только современным комментаторам кажется, что обычный мир и Небо несовместимы, поскольку первое профанно, а второе сакрально; для античного же человека эти реальности скорее дополняли друг друга (например, по Аристотелю источником движений, и обычных на земле и планет, является божественный перводвигатель).

С другой стороны, Аристотель, следуя традиции Парменид – Сократ – Платон, считал, что сущее задает правильная мысль, а следовательно, оно состоит из единиц, заданных определениями, или из идей (но идеи, как я говорил, Аристотель отрицал).

Аристотель принципиально меняет подход к нормированию рассуждений и процедур познания, которое технически тоже опиралось на рассуждения (такие рассуждения получили название «доказательства»). Нормы – это не система идей, а, говоря современным языком, система правил, законов человеческой деятельности, дополненных категориями.

Воспроизведем основные этапы поисков Аристотеля. Сначала он заменяет идеи Платона понятием сущность, дифференцируя сущности по видам (в современной философии это категории): качество, количество, вид, род и другие. Одновременно, чтобы преодолеть платоновский эзотеризм, Аристотель помещает сущности в единичные вещи; это построение – кентавра, состоящего из идеального объекта и вещи – он и называет «сутью бытия». Когда же Стагирит объясняет связь сути бытия с тем, что он называет episteme (сегодня мы термин «эпистема» переводим как «знание», «наука»; но лучше переводить как те утверждения, которые получаются в результате познания, если человек правильно мыслит), то суть бытия он называет «первой сущностью». Роды же и виды, регулирующие получение знаний в рассуждении или познании, Аристотель относит ко «вторым сущностям». Саму же связь между первой и второй сущностями Стагирит трактует, так сказать, грамматически как получение сказуемого. Сходство категорий с идеями состояло в том, что и те и другие задавали характеристики идеальных объектов. Но в отличие от идей категории были дифференцированы, задавая латентные правила для типовых видов рассуждений или познания.

Аристотель, вероятно, чувствовал, что сущности – это не только «кирпичики» сущего (бытия), но, главным образом правильного бытия, которое выявляется с помощью действий познающего. Именно чувствовал, средств для осознания этих моментов он не имел. Вот, например, как Аристотель определяет в «Категориях», что такое «род» и «вид».

«И так же как первые сущности, – пишет он, – относятся ко всему остальному, так и вид относится к роду: вид есть подлежащее для рода, ведь роды сказываются о видах, виды же не сказываются о родах. Значит, еще и по этой причине вид в большей мере сущность, чем род» [20].

Однако ведь не сами роды сказываются о видах, а рассуждающий человек, который, если он не хочет получить противоречий, размышляя, переносит признаки от рода к виду, но не наоборот (например, люди – это род, а Сократ – вид; можно сказать, что поскольку люди рождаются, болеют, умирают, то и Сократ – тоже, но нельзя сказать, что, так как Сократ мудр и лыс, и люди – мудры и лысы). Но тогда и получается (с современной точки зрения), что условием существования правильных родов и видов является деятельность человека, а также то, что категории – это латентные правила, существующие в онтологической форме?

Мы видим здесь два построения. Первое – латентное правило, относящееся к рассуждению, требующее при его построении использовать понятия род и вид. Второе – объяснение этого правила посредством схемы «первая сущность – подлежащее, вторая – сказуемое». Почему Аристотель таким образом характеризует познание? Не потому ли, что ему на этом первом этапе кажется, что получение знание – это речевое построение? (Оно, действительно, речевое, но особое: здесь речь является инструментом мысли, подчинена ей). Понятно и почему первая сущность ни о чем не сказывается, а вторая сущность сказывается о первой. Если сущности помещаются в единичные вещи, то в них (точнее в сути бытия) потенциально содержатся все эпистемы о данных вещах, ведь именно сущности выступают источниками episteme. Но содержатся только потенциально, актуально же episteme появляется, когда строится рассуждение (или познание). В грамматическом языке это выглядит таким образом, что, когда рассуждения или познания еще нет, суть бытия (первая сущность) молчит, «ни о чем не сказывается», а когда, то или другое уже состоялось, вторая сущность сказывается о первой.

Особо стоит обратить внимание на понимание Аристотелем сущего (бытия). Это одновременно и то, что существует, и то, что правильно устроено (в чем скрыты правила и episteme), и то, что выявляется с помощью рассуждений, познания и действий человека. По-моему, замечательное понимание реальности, определившее на много веков значение работ Стагирита.

На втором этапе Аристотель постепенно преодолевает речевую (грамматическую) трактовку рассуждений и познания, он переходит к истолкованию их как способов мышления. В отличие от речевых построений мышление понимается Аристотелем как деятельность, позволяющая получать episteme относительно познаваемых явлений.

Именно, этот поворот и позволил Аристотелю выйти к нормам мышления, которые мы находим в «Аналитиках». С одной стороны, это фигуры силлогизмов (сегодня их можно истолковать как схемы, регулирующие правильные рассуждения), с другой – правила, позволяющие вести доказательства, например, такие: «доказывающее знание получается из необходимых начал», «нельзя вести доказательство, переходя из одного рода в другой», «каждая вещь может быть доказана не иначе как из свойственных ей начал» и другие. Аристотель понимает фигуры силлогизмов и правила как учение о рассуждении и доказательстве, но мы сегодня можем их трактовать главным образом как нормы (технологические схемы), созданные самим Аристотелем. Они строились так, чтобы размышляющий (рассуждающий, доказывающий) индивид не получал противоречий и не сталкивался с другими затруднениями при построении знаний (движение по кругу, запутанность, сложность, вариации, удвоения и т.д.). Стоит обратить внимание на то, что правила, относящиеся к доказательствам (вторая «Аналитика»), нормируют не рассуждения, а познание определенных предметов (родов бытия).

Пригодились здесь и категории. Анализ показывает, что без категорий нельзя было построить правила, поскольку, чтобы их применять, нужно было указать признаки вещей, соответствующие данным правилам, а их как раз и задавали категории.Например, чтобы подвести под правило совершенного силлогизма «если А сказывается обо всех Б, а Б – обо всех В, то А необходимо сказывается обо всех В» [21] следующее рассуждение «Сократ – человек, люди – смертны, следовательно, Сократ смертен», Сократ должен быть рассмотрен как представитель рода людей и только. Нас совершенно не должно интересовать, каким был Сократ человеком, мудрым или глупым, сколько он жил на свете, какую имел жену. Только одно – что Сократ есть вид по отношению к роду людей, которые в отличие от богов и героев все рано или поздно, но умрут. Если для пересчета предметов, их необходимо представить как количество, то для применения совершенного силлогизма – как род и вид, находящиеся в определенном отношении. (В зависимости от использования одно и то же общее знание могло быть категорией и не являться таковой. Если это знание использовалось для задания характеристик идеального объекта, особенно в случае применения определенного правила, то оно выступало как категория. Вне этого контекста это было просто общее знание. Вот почему в разных книгах Аристотель дает разные перечни категорий).

Здесь требуется также понять, почему фигуры силлогизмов и правила в «Аналитиках», Аристотель задает в безличной, бессубъектной форме. Нет, чтобы написать: субъект, если он строит рассуждение (познает), должен делать то-то и то-то. Вместо этого Аристотель, характеризуя силлогизм по первой фигуре, говорит так: «если три термина так относятся между собой, что последний целиком содержится в первом или вовсе не содержится в нем, то для этих крайних терминов необходимо имеется совершенный силлогизм», «если А сказывается обо всех Б, а Б – обо всех В, то А необходимо сказывается обо всех В» [22]. И во всех других случаях, например, не мыслящий соединяет содержания и приписывает вещам, а безличное мышление.

Дело тут, на мой взгляд, в том, что Аристотель иначе, чем Платон понимает действие (деятельность) человека. У Платона есть что-то вроде субъекта деятельности, причем его субъект, мы бы сказали, напоминает собой социального проектировщика и инженера. Действительно, Демиург у Платона похож на субъекта (он из всеблагости создает космос и человека; «Тимей»), и философ, размышляющий о своей жизни и осуществляющий выбор – настоящий субъект (вспомним хотя бы души, выбирающие на небе будущую жизнь; богиня судьбы Лахесис призывает их подумать и только затем сделать правильный выбор, говоря, что в противном случае боги не виноваты; «Государство»). Но Аристотелю, вероятно, казалось, что такое действие произвольно, субъективно, ни на чем не основано, кроме желания. Его понимание действия совершенно иное. Действие не только строится и определяется целью и способностью человека, оно должно совершаться «по природе», т.е. основываться на действии разума, который трактуется Стагиритом одновременно в искусственной и естественной модальности. С одной стороны, разум – это живое божество, с другой – небо и единое. С третьей стороны, разум – причина и источник всех движений, в том числе мысли и действий человека. Получается, что «разумное движение» (изменение) является естественной основой мысли. Важна и деятельность философа, мыслящего бытие. Рассуждая и познавая, он прояснял последнее, выявляя в бытии сущее.

Стоит обратить внимание на еще один момент. В правила силлогизмов Аристотель, по сути, включил и категории. Действительно, что означают выражения «все» («сказываются обо всех») и «целиком содержится» («вовсе не содержится»)? В «Метафизике», обсуждая категории «часть», «целое», «тождественное», Стагирит фактически задает понимание этих выражений, получивших впоследствии в логике названия «кванторы». Правда, все равно полностью категории не могли задать отношения связывающие посылки умозаключения. Всегда встречались исключения, смысл которых можно было уяснить только, анализируя содержания высказываний. В оправданье Аристотеля можно сказать, что когда он писал о силлогизмах, то имел в виду типичные случаи, а не исключения. Проблема здесь в том, что опора только на форму высказываний, которую в данном случае задают категории (часть, целое, тождество) явно не достаточна; иногда приходится вникать в содержание суждений. При переходе к другим типам получения знаний (например, относящихся к прошлому или будущему, или к познанию) это «иногда» превращается в «часто» или «как правило».

Стагирит прекрасно понимал значения своего учения об умозаключениях. Более того, он считает, что открытые им правила позволят не только правильно рассуждать, но и вести доказательства и строить науки.

«После того, – пишет Аристотель, – как мы дали эти определения, мы укажем теперь, посредством чего, когда и каким образом строится всякий силлогизм; затем придется говорить о доказательстве. О силлогизме мы должны говорить раньше, чем о доказательстве, потому что силлогизм есть нечто более общее: ведь (всякое) доказательство есть некоторого рода силлогизм, но не всякий силлогизм – доказательство» [23].

Однако уже в «Первой Аналитике» Стагирит сталкивается с проблемами. Даже в области рассуждений ему приходится рассматривать случаи (ситуации), когда нет ясности, как применять правила. Кроме того, построение силлогизмов в этих ситуациях обрастает таким количеством условий и пояснений, что само учение ставится под сомнение (но Аристотель старается этого не замечать) [24]. По сути, Аристотель показывает, что в указанных ситуациях требуется «искусство применения» созданного им учения. Но дальше, больше. Во «Второй Аналитике», хотя Стагирит по-прежнему делает вид, что ему удается реализовать учение об умозаключениях, реально он делает совершенно другое. А именно, строит правила, которые уже не могут быть сведены к фигурам силлогизмов (в схемологии многие из этих правил могут быть истолкованы как схемы).

Здесь требуется понять один тонкий момент. Обычно считается, что схемы и фигуры силлогизмов описывают непротиворечивое (истинное) бытие, а то, что не удается подвести под эти схемы, таковым не является. Однако, что такое это правильное, непротиворечивое бытие? Может быть, как раз то, что Аристотель подводит под созданные им схемы силлогизмов? Как я старался показать, имеет место именно второй вариант. Тогда нужно посмотреть на особенности аристотелевских схем и фигур силлогизмов. Во-первых, аристотелевские схемы силлогизмов оперативны (т.е. умозаключения строятся за счет преобразования посылок), во-вторых, форма и содержания высказываний как бы склеиваются (отсюда известный тезис о формальности аристотелевской логики).

Так вот Аристотель, с одной стороны, считал, что правильное мышление описывается созданным им учением об умозаключениях. С другой стороны, сталкиваясь со сложными рассуждениями или тем более с процедурами познания, он вынужден был создавать правила, которые не удавалось свести к фигурам силлогизмов. Да и разве их можно было свести? Как я показываю в реконструкции, хотя знания о любви Платон получает на основе других знаний (например, «влюбленные стремятся друг к другу» «любовь меняет сознание»), но не из преобразования этих знаний как посылок. Новое знание о любви Платон получает не столько на основе других знаний, сколько: ответов на вызовы времени, реализации своих убеждений, конструирования схем, поправок на непонимание и пр. И Аристотель новое знание о душе получает не из преобразования уже имеющихся знаний о душе, а, блокируя архаическое понимание души и создавая схемы, позволяющие вменить грекам созданные Стагиритом правила и категории.

В учение об умозаключений (т.е. в формальную логику) отходили те способы рассуждения и познания, которые удавалось операционализировать и формализировать. Но большая часть сложных способов рассуждения и тем более процедур познания не поддавались без искажения формализации и операционализации. Для них Аристотель создал во «Второй Аналитике» свои правила (мы бы их сегодня скорее отнесли к методологии, чем логике), которые Стагирит, правда, старается связать с фигурами силлогизмов. Не случайно, что у Аристотеля (по сравнению с Платоном) возрастает объем методологической работы. Ретроспективно к его методологическим построениям можно отнести большинство правил, сформулированных во «Второй Аналитике», а также обсуждение в работах «О душе» и «Физика» способов познания соответствующих явлений. Например, работу «О душе» Аристотель открывает обсуждением метода познания этого явления.

«Ведь поскольку, ‒ пишет он, ‒ это исследование обще многим другим [наукам], ‒ я имею в виду вопрос о сущности и о том, что представляет собой [данный предмет], ‒ легко кто-нибудь мог бы предположить, что существует какой-то единый метод для всего того, сущность чего мы хотим познать, так же как [существует универсальный способ] для выведения производных свойств [предмета], так что следовало бы рассмотреть этот метод. Если же метод [выявления] подлинной природы не одинаков и не универсален, то становится труднее вести исследование; ведь нужно будет относительно каждого предмета выяснить этот метод» [25].

К методологии у Аристотеля можно отнести также критику теории идей Платона, обсуждение природы категорий в «Метафизике» и природы мышления в работе «О душе» и многое другое. Интересно, что при этом не уменьшается значение схем (только теперь это не «правдоподобные мифы», а философские рациональные построения), и в целом методологическая работа не сводится только к реализации правил, она остается открытой формой мыслительного творчества.

Почему же Стагирит не смог отрефлексировать свою методологическую работу, разведя логику, как учение об умозаключениях, и методологию, как продумывание, планирование и проектирование не столько рассуждений, сколько процедур познания? Ну, с одной стороны, он все же чувствовал различие этих двух типов работ, иначе бы не развел «Первую Аналитику» со «Второй Аналитикой», «Аналитики» с «Метафизикой». С другой стороны, Аристотель находился в сложной ситуации, сражаясь на два фронта. Особенно вначале его основной задачей было размежевание со своим учителем, опровержение учения об идеях, отстаивание обычной реальности в оппозиции к примату платоновской проектности. И эта линия так и тянется Стагиритом до конца: здесь и трактовка «начал», как основанных на ощущении и индукции, и разведение двух «Аналитик».

Но параллельно, позднее, Аристотель старается вменить грекам созданные им правила и категории, а также обосновать свой подход в ситуации конкуренции с другими философами, иначе объясняющими мир, иначе понимающими, что собой представляет правильная мысль. Решая эту задачу, Стагирит, делает нечто прямо противоположное тому, что он отстаивал в борьбе против своего учителя. А именно, он приписывает реальности и человеку такое устройство, которое лишает их свободы, но зато обосновывает аристотелевский подход, правила и категории. Например, в «Метафизике» Аристотель формулирует следующие принципы, которые мы сегодня называем законами противоречия, исключенного третьего и тождества: «одно и то же не может одновременно быть присущим и не быть присущим одному и тому же с одной и той же точки зрения»; «из всех принципов наиболее верный тот, что противоречащие суждения не являются одновременно истинными»; «никто не может верить, что одно и то же есть и не есть, как это, согласно некоторым, говаривал Гераклит, ведь не должен говорящий верить в то, что говорит»; «иметь не одно значение — значит не иметь ни одного значения; если же у слов нет значений, тогда утрачена всякая возможность рассуждать друг с другом, а в действительности — и с самим собой; ибо невозможно ничего мыслить, если не мыслить что-нибудь одно». Но тем самым Стагирит утверждает, что мир и человек устроены так, как этого требует его учение об умозаключениях. А именно, мир непротиворечив, истинные знания однозначны, человек может помыслить лишь что-то одно из двух противоречащих суждений. И одновременно Аристотель выступает против Платона, запустившего данную процедуру истолкования реальности под собственные построения и концепции.

В новое время в совершенно другой познавательной ситуации, которую мы частично рассмотрим дальше, выдающийся польский логик и философ Ян Лукасевич не только осознает указанную здесь позицию Аристотеля, но и доказывает, что принцип противоречия в логике может быть элиминирован, хотя для практического мышления он важен [26]. Я еще вернусь к аргументам Лукасевича; он ведь демонстрирует совершенно другое, чем у Аристотеля, новое понимание логики.

5. Программа реформирования логики в философии нового времени

Аристотелевская логика входит в современную как её раздел, отчасти исторический, отчасти относящийся к основаниям. Большую часть современной логики образует символическая логика (математическая логика). Нельзя сказать, что отношения символической логики с аристотелевской благостные. Вот, например, что по этому поводу пишет Лукасевич. «Великий математик и философ Лейбниц положил начало этой науке, но его попытки в этой области были настолько забыты, что в половине XIX столетия Джорж Буль становится вторым творцом математической логики. В наше время Готтлиб Фреге в Германии, Чарльз Пирс в Америке и Бертран Рассел в Англии являются самыми выдающимися представителями этой науки <...>

Когда с мерой точности, созданной математической логикой, мы приближаемся к величественным философским системам Платона или Аристотеля, Декарта или Спинозы, Канта или Гегеля, то эти системы, как карточные домики, рассыпаются прямо на глазах. Основные понятия в них неясны, важнейшие утверждения непонятны, рассуждения и доказательства неточны; логические же теории, которые лежат в основании этих систем, почти все ошибочны» [27].

(А вот похожее мнение современного логика, Александра Анисова). «Ныне традиционная логика представляет лишь исторический интерес. Её можно и нужно изучать, но только вооружившись мощным аппаратом логики современной. Использование традиционной логики в современных условиях сродни использованию астрологии и алхимии вместо астрологии и химии. Безнадежно устаревшая традиционная логика была изгнана из логической науки, но сумела уцелеть, перекочевав в учебники для гуманитариев. Обрывочные сведения о современной логике вперемешку с традиционными материалами, содержащиеся в этих учебниках, лишь запутывают учащихся и тормозят развитие логического образования в гуманитарной сфере» [28].

Правы ли логики, выносящие подобные суровые оценки? И разве символическая логика возникла не на основе традиционной? Еще один вопрос встает, когда читаешь характеристики этой дисциплины. Получается, что символическая логика – это раздел математики, или все-таки это логика? Превращается ли логика в математику в результате применения математических методов? И каковы цели символической логики в качестве логики, а не математики? По-прежнему изучение мышления и правильных рассуждений? Анисов пишет, что «принципиальная особенность логики состоит в том, что она лежит в основании любой научной дисциплины, в том числе самой философии, и математики. Ведь умение рассуждать неизбежно предшествует получению сколько-нибудь значимых научных результатов. А основания должны быть по возможности просты» [29]. «Философия лежит в основании всякого знания потому, что она одна изучает предельно общие характеристики реальности. К сожалению, далеко не всегда философские построения являются образцом ясности и определенности. Но философия способна стать строгой наукой. И тогда она превращается в логику» [30]. Однако, как быть с мнением Шопенгауэра, утверждающего, что в практике мышления никто сознательно не обращается к правилам логики, хотя возможно следует им. К тому же, признаемся, мало кто из ученых и философов разбирается в формулах современной символической логики. Кстати, и в самой философии логические исследования стоят особняком: их читают и понимают исключительно сами логики. В этом плане возможно логики преувеличивают свое значение. И не путают ли они логику с методологией? Действительно, в настоящее время методологические размышления не только предшествуют получению научных результатов, но и сопровождают процессы такого получения, способствуют они и созданию самих научных дисциплин. Логические же построения решают какие-то другие задачи, возможно, не имеющие прямого отношения к развитию философии и науки. Но возможно, имеют опосредованное отношение, тогда какое? Но посмотрим сначала, что собой представлял замысел Лейбница, открывавшего, по мнению Лукасевича, символическую логику. Уже в четырнадцать лет, вспоминает Лейбниц, «я видел, что в логике простые понятия разделены на известные классы, именно на так называемые предикаменты, и меня удивило, почему не делят на классы также составных понятий, или суждений, именно по такой системе, где один член можно было бы вывести из другого: эти классы я назвал предикаментами суждений, которые затем составляют материал для заключений, как обыкновенные предикаменты материал для суждений<…> Позже я увидел, что система, которой мне хотелось, та самая, что и у математиков в элементарном учении, где они располагают свои положения в таком порядке, что одно вытекает из другого. Именно этого я тогда тщетно искал у философов”. Далее Лейбниц продолжает. “Начав заниматься этими предметами с большим усердием, я по необходимости напал на ту достойную удивления мысль, что можно найти известный алфавит человеческих мыслей, и что, комбинируя буквы этого алфавита и анализируя составленные из них слова, можно, как все вывести, так и все обсудить<…> Я заметил, что причина того, почему мы, за пределами математики, так легко ошибаемся, между тем как геометры столь счастливы в их выводах, состоит лишь в том, что в геометрии и других частях абстрактной математики можно осуществлять поиски доказательства или проводить последовательные доказательства, сводя все к числам и притом не только для заключительного предложения, но и в каждый момент и на каждом шагу, который делают, исходя из посылок. ‘Всеобщая характеристика’, понимаемая в логическом плане, представляет собой систему точно установленных знаков, посредством которых в логике и других дедуктивных науках должны обозначаться простые элементы объектов, составляющих предмет исследования данной науки. Эти знаки, во-первых, должны быть краткими и сжатыми по форме; они должны заключать максимум смысла в минимуме протяжения. Во-вторых, эти знаки должны изоморфно соответствовать обозначаемым ими понятиям, представлять простые идеи как можно более естественным способом. Сложные идеи будут представимы посредством соединений или сочетаний элементарных идей. На языке ‘всеобщей характеристики’ абстрактные тезисы логики предстанут в виде наглядных правил, регулирующих действия с символами. Эти правила описывают формальные свойства знаковых преобразований и имеют своим источником привычки наглядного представления”. Согласно Лейбницу, всеобщая характеристика должна стать источником истинной логической алгебры, приложимой к различным родам познания, преемницей потерпевшей неудачу схоластической логики<…> “единственное средство улучшить наши умозаключения, ‒ пишет он, ‒ сделать их, как и у математиков, наглядными, так чтобы свои ошибки находить глазами, и, если среди людей возникнет спор, нужно сказать: ‘Посчитаем!’; тогда без особых формальностей можно будет увидеть, кто прав”» [31].

Эта, по сути, методологическая программа, ведь речь уже идет о реформировании мышления («можно найти известный алфавит человеческих мыслей, и что, комбинируя буквы этого алфавита и анализируя составленные из них слова, можно, как все вывести, так и все обсудить»), мало чем по духу отличается, например, от методологической программы реформирования метафизики И. Канта, не менее Лейбница убежденного успехами естествознания.

Но одно дело методологическая программа математизации логики, другое ‒ её реализация. История логики показывает, что процесс реализации растянулся на несколько веков, причем логикам пришлось решать трудные проблемы. Обратим внимание, Лейбниц ставит вопрос не о применении математики к логике, а о создании новой, так сказать, «алгебраической (символической) логики». Но спрашивается, как её создать, какие символы и операции нужно было ввести, чтобы получился математический язык, заменяющий собой логические правила и категории? Был, правда, один успешный исторический прецедент ‒ построение математики для новых наук о природе (первоначально для описания движений). При этом нельзя думать, что математика для этих целей уже была (геометрия, «Начала» Евклида). Обычную математику не удавалось соотнести с существующими в тот период научными представлениями о движении. Пришлось на основе геометрии создавать новую математику (внешне она выглядела как та же самая геометрия), и одновременно геометрически переосмыслять сами движения.

Хотя еще в 13 веке Роджер Бэкон утверждал, что математика дает истинное знание о мире (природе) и что именно формы могут быть положены в основание подлинной науки, попытки практически реализовать эти идеи сталкивались с большими трудностями. Дело в том, что математическая онтология не соотносилась непосредственно с наблюдаемыми в природе явлениями и процессами. Первую составляли конструкции и отношения (например, в геометрии – это фигуры, их элементы, отношения равенства, подобия, параллельности и другие), вторые задавались множеством эмпирических и, как правило, не связанных между собой свойств (акциденций). Чтобы применить математику к описанию природных феноменов (только так можно было надеяться реализовать идеи единства природы и возможность использовать скрытые в ней силы и энергии), нужен был посредник, медиатор, который бы, с одной стороны, обладал свойствами, подобными объектам математической онтологии, с другой – свойствами, позволявшими внести связи в эмпирию и организовать ее.

Такой посредник и создается учеными, о которых пишут А.Григорьян и В.Зубов. Последние берут за основу категории «отношение», «форма», «качество», «количество» в том их значении, которые пытался наметить Р.Бэкон. Форма как трансформируемая, способная быть выраженной в математическом языке, качества как изменяющиеся и описываемые в математике. Сами трансформация и изменение схватываются («измеряются») категорией «количество» (при измерении «величины»). Важно, что между формами и качествами и математическими объектами устанавливаются отношения соответствия (изоморфизма), что позволяет, с одной стороны, интерпретировать эмпирию (наблюдаемые природные явления и процессы) в соответствующем математическом языке (например, геометрии), с другой – приписывать изучаемым природным явлениям свойства и характеристики, отвечающие выбранным посредством интерпретации математическим объектам.

Возникает вопрос: каков статус подобной дисциплины? «Теория широты форм» это и не математика и кинематика, но без нее невозможно применение математики и не удалось бы позднее создать кинематику. Это своеобразные интеллектуальные леса, без которых нельзя было построить естественную науку, но которые можно было убрать после ее формирования. Убрать потому, что понятия механики, как показывают Григорьян и Зубов, вобрали в себя понятия теории широты форм. Не таков ли и статус в современной науке системного подхода, семиотики и синергетики? [32].

Теория широты форм постепенно готовила новое мироощущение, в котором действительность, прежде всего природа, начинали видеться и пониматься, как выраженные в новой системе категорий и написанные на языке математики. Но это новое видение актуально состоялось только после работ Галилея. Реконструкция его работ автором позволяет утверждать следующее.

• Непосредственно математика в силу различия онтологий не может быть наложена на процессы, которые описываются в механике.

• Математизация природных процессов предполагала, по меньшей мере, две процедуры: 1) категоризацию этих процессов, а также категоризацию математических построений, и 2) приведение в эксперименте природных процессов в соответствие с математическими построениями.

• Обе указанные процедуры были подготовлены за счет построения особого языка посредника ‒ «теории широты форм», представлявшего собой в теоретическом отношении схемы.

• Иногда Галилей обращается к логике. Но значительно чаще он работает как методолог: рефлексирует свои построения, меняет их, исходя из новых представлений о природе знаний и познания.

Вернемся теперь к программе Лейбница и посмотрим, каким образом она была реализована в ХХ столетии.

6. Построение оснований логики в рамках программ Лейбница и обоснования научного знания в духе Д.Гильберта

Символическая логика мало похожа на аристотелевскую, это скорее основание логики. Некоторые логики осознают этот момент, говоря, что в символической логике речь идет собственно не о логике, а «металогике» или «теоретических исследованиях по поводу рассуждений». Настоящие исследования, пишет Лукасевич в работе «О принципе противоречия у Аристотеля», «можно было бы назвать “металогическими”. Они не лишаться ценности даже если покажут, что однородная и последовательная система неаристотелевской логики в научной практике невозможна. Каков бы не был результат, он бросит свет на основы передаваемой [поколениями] логики, и в этом свете выразительно выступят контуры тех основных принципов, которые находятся на самом дне как этой, так и всякой другой дисциплины» [33]. Сюда же относятся соображения Анисова, который пишет, что «логика занимается не изучением эмпирических закономерностей мыслительной деятельности, а установлением теоретических законов возможных способов рассуждения» [34].

Идея и замысел обоснования научных знаний прошли в новоевропейской культуре два основные этапа. На первом, под влиянием Ф.Бэкона, Декарта и Канта, пытавшихся понять, каким образом мыслит индивид, если направлять мысль может лишь он сам, вводятся понятия метода и ясных твердых оснований мышления. Как писал Бэкон: «истинная логика должна войти в области отдельных наук с большей властью, чем та, которая принадлежит их собственным началам, и требовать отчета от самих этих мыслительных начал до тех пор, пока они не окажутся вполне твердыми». В рамках этих идей некоторые логики стали пересматривать основоположения (начала) своей дисциплины. При этом они пытались или создать правила для рассуждений и процедур познания, не охваченных аристотелевской логикой (например, как Д.С. Милль для индуктивного познания и рассуждений), или реализовать свои представления о мышлении и познании (как де-Морган, положивший начало логике отношений, как Н.А Васильев и Ян Лукасевич, продолжившие обсуждение основоположений модальной логики), или решали одновременно обе указанных задачи.

Стоит обратить внимание, что новые логические представления (подходы, правила, категории) разворачивались, отталкиваясь от аристотелевской логики или снимая её. В рамках данного первого понимания обоснования символическая логика не только расширяла свою территорию, описывая новые области рассуждений и познания, но и в лоне формальной логики фактически формировались новые логические системы. В ХХ столетии выкристаллизовывается ситуация, напоминающая ту, которая сложилась раньше в математике, когда наряду с евклидовой геометрией появились геометрия Лобачевского и Римана.

Второй этап и понимание обоснования были связаны с программой Д.Гильберта. Хотя Гильберт ставил своей задачей обоснование математики, реализация его подхода привела к созданию совершенно новых методов, позволявших не только моделировать и анализировать уже построенные математические системы, но и создавать новые, так сказать, сверху, конструктивным путем.

«В середине 60-х годов, ‒ пишет Карпенко, ‒ результате критики “парадоксов” строгой импликации Льюиса p ® (q ® q), (p Щ Ш p) ® q (т. е. истина следует из чего угодно и из лжи следует всё, что угодно) оформляется релевантное направление в логике во главе с системой R; добавление к R “безобидной” аксиомы p Й (p Й p) приводит к логике RM с весьма необычными свойствами (о релевантных логиках см. монографию [Anderson & Belnap 1975]. Можно подумать, что идёт “игра в бисер” ‒ конструирование всё более экзотических логик, но с хорошими металогическими свойствами. В то же время, поскольку считается, что существует счетное число логик, то их все можно будет описать и изучить.

Постепенно сложилось понимание логики в гильбертовском духе (выделение наше. ‒ В.Р.). Под логикой (пропозициональной) в языке О понимается произвольное множество L Н Fm, которое замкнуто относительно правил вывода MP и Subst. Если L конечное множество, то L называется исчислением. Анализируя объекты (логики) той же самой природы, например из класса si-логик, мы надеемся изучить и понять саму природу данного феномена и подняться на новый уровень знания. Поэтому открываются различные способы конструирования новых логик из данного класса с заданными свойствами. Так, Т.Хосои [Hosoi 1967] вводит понятие “слоя” (slice) для классификации si-логик. В течение долгого времени оставалась надежда найти полное описание решетки (см. ниже раздел 5) модальных и si-логик - тогда можно было бы “обозреть” любую логику и даже, может быть, представить их в виде исчисления<...>

«На самом деле вопросы, ‒ поясняет Карпенко, ‒ обсуждаемые в этой статье, относятся именно к металогике, но не в её традиционном понимании как исследовании металогических свойств (непротиворечивость, полнота, разрешимость, независимость и т. д.) какой-то конкретной логической системы или даже класса однотипных систем, а именно к металогике как глобальному подходу в исследовании различных совокупностей логик, выявлении структуры не отдельных логических систем, а их целого класса; взаимоотношения между различными логиками, множествами логик и структурами этих множеств; переводу и погружению одних логических систем в другие; построению какой-либо по возможности богатой конструкции, объединяющей как можно больше логических систем, и изучению уже её свойств. Всё это и есть современная металогика» [35].

Замечание Н.М. Нагорного по поводу «отсутствия в гильбертовской программе апелляции к категория смысла» [36] можно понять таким образом, что Гильберт хотел строго провести принцип параллелизма формы и содержания, заменяя смысловые содержательные гештальты (предметности) конструкциями одной только формы, организованной по аксиоматическому принципу.

Обсуждение еще в 60-х годах этой установки в Московском методологическом кружке показало, что самая строгая логика всегда опирается на параллельный план содержания, подобно тому, как «Основания геометрии» Гильберта опирались на геометрию Евклида. Другое дело, что психологически Гильберт мог думать, что он движется только в плоскости принципов логики.

Интересно, что, обсуждая принцип противоречия, Лукасевич тоже работает в рамках второго понимания обоснования.

«Наконец, ‒ пишет он, ‒ должен наступить такой момент, когда логики начнут рассматривать взаимные отношения этих принципов (тождества, двойного отрицания, законы логического умножения и суммирования, принцип тавтологии, поглощения, упрощения и др. ‒ В.Р.) и предпримут те исследования, которые не мог предвидеть Гегель <…> Критическое освещение этих принципов явилось бы не простой задачей, поскольку не только логику, возможно, удалось бы обосновать на более четких принципах, но одновременно более четкой сделать всю её структуру, создав гибкое, но мощное оружие в победоносной борьбе за познание мира» [37].

Обратим еще внимание на различие задач, решаемых традиционной логикой и логиками, работающими в рамках проблем обоснования. Представители первой, анализируя складывающиеся поля рассуждений и процедур познания, ориентированы на создание правил, схем и категорий, позволяющих упорядочивать эти поля, рассуждать и познавать непротиворечиво и правильно. Вторые, поглядывая на уже созданные разные логики, начиная с аристотелевской, создают язык и схемы, на основе которых возможен анализ строения этих логик, а также создание новых логических структур, своего рода проектов новых логик. Принципиально отличаются для этих двух подходов и средства мышления и способы работы. Что характерно в этом отношении для традиционной (аристотелевской) логики?

Как я уже отмечал, в аристотелевские правила входили категории («часть и целое», «все», «некоторые», «род» и «вид», «количество» и «качество» и др.), позволявшие, с одной стороны, интерпретировать отдельные рассуждения и умозаключения, приводя их к стандартной форме и содержанию, с другой стороны, подводить их под правила силлогизмов, что и позволяло получать новые знания без противоречий и других затруднений. Более того, как мы знаем из истории логики, эти категории (прежде всего в целях обучения логики) были операционализированы в схемах геометрии.

Однако Лейбниц в своей программе указывает не на геометрию, а на язык символов (по типу алгебры или абстрактной математики), что вполне отвечало тенденции того времени. Кроме того, геометрические схемы, хорошо описывая родовидовые отношения, не схватывали другие типы отношений (характерные для других категорий).

Возникает и более общий вопрос: что собой должен был представлять оперативный язык (оперативная система), который бы позволял решить сразу две взаимосвязанные задачи, намеченные Лейбницем. А именно, с одной стороны, такая оперативная система должна адекватно описывать правильные способы рассуждения, а с другой ‒ обеспечивать преобразования по принципам математики.

Но в ХХ столетии ситуация была еще более сложной, ведь помимо требований лейбницевской программы необходимо было удовлетворить требованиям обоснования. Конкретно, это означало, что подобная оперативная система должна была описывать не только отдельные рассуждения или группы рассуждений, но и представлять (моделировать), во-первых, исходные принципы (законы) логики, во-вторых, целиком ту или иную логическую систему (традиционную логику, логику отношений, индуктивную или модальную логику и т.п.), с целью анализа возможностей, границ и взаимосвязей разных логик.

В свою очередь, и это стоит особо отметить, что решение задач обоснования логики (т.е. металогических), выливалось в обсуждение вопросов тавтологии, тождества и различия логических построений, а также сведения и преобразования одних логических построений к другим. Например, Лукасевич, обсуждая принцип противоречия у Аристотеля, показывает нетождественность трех разных значений (формулировок) этого принципа (онтологического, логического и психологического), утверждает эквивалентность онтологической и логической формулировки, а также необоснованность психологической формулировки, показывает различие (нетождественность) принципов противоречия, тождества и двойного отрицания (поскольку первый не удается вывести из второго и третьего) [38].

Думаю, Аристотель не понял бы рассуждения Лукасевича. Он впервые создавал логику и мыслил её в единственном числе. Обоснование Стагирит понимал совершенно иначе, чем Лукасевич, а именно как защиту созданных им правил, категорий и картины мира в «Метафизике» перед лицом других философов. Ну да, три различные формулировки принципа противоречия у него имеются, но не как три принципиально разных значения единого (фактически указание на три разных «начала»), а как три разных смысла одного и того же, ориентированные на решение разных задач. Аристотель старается убедить своих слушателей, указывая, с одной стороны, на реальность («бытность»), с другой – на особенности правильной мысли, с третьей – на устроенность самого человека. Конечно, с точки зрения, современного методолога все эти характеристики он приписывает и вменяет античному человеку, но, слава богу, мы каждый живем в своем времени.

Отметим еще один момент. Если бы Лукасевич пошел по пути логического обоснования принципа противоречия, то он должен был бы выйти на его истолкование как тавтологии, понимая разные формулировки как варианты этой тавтологии. Но Лукасевич пошел иной дорогой, утверждая, что можно вообще обойтись без принципа противоречия, подобно тому, как в геометрии можно было обойтись без пятого постулата о параллельности.

Решение указанных здесь проблем (построения счисления, удовлетворяющего одновременно программе Лейбница и программе обоснования) было получено за счет трех основных изобретений: 1) истолкования понятий как математических функций (Фреге и Рассел), что позволило обозначать символами отдельные высказывания и понимать их как переменные, 2) сведение всех значений высказываний к двум основным ‒ истинности и ложности (Фреге) и 3) создание на основе двух предыдущих изобретений таблиц истинности (своего рода порождающей системы), с помощью которых строится автономный язык символической логики (Витгенштейн); 4) построение на основе аксиоматического метода моделей логических систем.

Логика, пишет Анисов, «не мыслима без переменных, только в нашем случае это будут не переменные по числам, а переменные по высказываниям. Переменные по высказываниям, или пропозициональные переменные, будем обозначать буквами p, q, r, s<…> Как вместо числовых значений переменных можно подставлять конкретные числовые значения, так и вместо пропозициональных переменных можно подставлять любые конкретные высказывания» [39].

Поясняя аксиоматический метод задания теории, Анисов отмечает, что «он состоял в принятии ряда утверждений в качестве аксиом, с последующим выведением следствий из аксиом. Теория при таком подходе представляла из себя множество высказываний, замкнутое относительно выводимости» [40].

Самое интересное, конечно, третье изобретение. Рассмотрим кратко, как, например, это изобретение использует Анисов (т.е. как работают таблицы истинности) при построении логики высказываний. Сначала он задает язык логики высказываний (точнее его синтаксис), начиная с алфавита, в него входит: бесконечный список пропозициональных переменных, пять логических связок (отрицание, конъюкция, дизъюнкция, импликация, и эквиваленция) и др. Затем Анисов интерпретирует построенный формальный язык, придавая ему смысловое значение. «Задать семантику, ‒ поясняет он, ‒ значит установить правила интерпретации всех корректно построенных выражений языка» [41]. Приведу всего два шага в начале построения такой семантики.

Первый ‒ определение значения истинности конъюкции (т.е. союза «и», обозначается как &). Строится следующая таблица истинности.

А

В

И

И

И

Л

Л

И

Л

Л

«Начнем, ‒ пишет Анисов, ‒ с конъюкции. Случай (1). Пусть А и В вместе истинны. Что приписать (А&В)? ‒ Либо истину, либо ложь. Но что конкретно? Допустим, высказывания “Чашка упала” и “Чашка разбилась” оба истинны, и А указывает на первое высказывание, а В на второе. Нет никаких оснований сомневаться, что в этой ситуации конъюкцию (А&В) следует признать истинной: “Чашка упала & Чашка разбилась”. Допустим теперь, что В указывает на первое высказывание, а А на второе. Получаем “Чашка разбилась & Чашка упала”. Если это делается в естественном языке, примешивать к пониманию конъюкции указание на временной порядок событий “А и затем В”, то теперь конъюкцию (А&В) следует признать ложной. Но мы не имеем права одному и тому же выражению языка приписывать как истину, так и ложь. Следовательно, необходимо отлучить конъюкцию от проблем времени.

Насколько такое отлучение согласуется с естественной языковой интуицией? На удивление, неплохо согласуется. В отличие от нестрогой формулировки “Чашка разбилась и упала”, формулировка “Чашка разбилась & Чашка упала” наталкивает на мысль, что здесь фиксируется не временной порядок событий, а просто два изолированных факта. Изолировать разделенные во времени факты можно указанием на время совершения события. Тогда абсурдное “NN умер и родился” превратиться во вполне приемлемое “NN умер в n году и NN родился в m году”. Просто надо аккуратнее формулировать свои высказывания.

Вывод для случая (1): если А истинно и В истинно, то конъюкция (А&В) также истинна. Оставшиеся случаи (2)-(4) не представляют трудности: ложность одной из формул А или В делает ложным и их совместное утверждение (что полностью соответствует нормальной языковой интуиции), так что в этих трёх случаях конъюкция (А&В) будет ложной» [42].

Второй шаг.

«Например, пусть А есть формула ¬ ¬p (¬ приблизительно соответствует оборотам «не», «неверно, что»). Построим следующую таблицу истинности, следуя процессу построения А.

p

¬p

¬ ¬p

И

Л

И

Л

И

Л

Из таблицы видно, что первое отрицание p истину превращает в ложь и наоборот. Но второе отрицание снова ставит все на свои места: если ¬p ложно, то ¬¬p будет истинно; и если ¬р истинно, то ¬¬p будет ложно. В итоге столбцы таблицы для p и ¬¬p совпадают. Значит, в нашей семантике утверждать высказывание и дважды его отрицать ‒ это одно и то же» [43].

Прокомментирую эти построения и рассуждения. Во-первых, стоит обратить внимание на то, что правильная запись обычных высказываний и предложений в искусственном языке символической логики часто ведет к их существенной трансформации. Например, приходится элиминировать время событий или смещать смысл. «Поскольку, ‒ замечает Анисов, ‒ высказывания естественного языка могут быть двусмысленными, проблему однозначности перевода на язык логики невозможно решить в принципе» [44]. В каком направлении идет трансформация? В направлении приведении естественного языка к искусственному (сравни с тем, что делал Галилей, приводя в эксперименте природный процесс в соответствие с математическим построением).

Во-вторых, заполнение таблиц истинности, а также следствия, полученные на их основе, предполагают опору на обычную логику и обычное понимание высказываний и умозаключений. Спрашивается, как устанавливается истинность высказывания «Чашка упала & Чашка разбилась» и ложность «Чашка разбилась & Чашка упала»? На основе «естественной языковой интуиции», пишет Анисов, и добавим, вполне традиционного аристотелевского понимания, что такое истина и ложь. Но и во всех других случаях, как показывает анализ книги Анисова, когда нужно сделать следующий шаг в построении логики высказываний, наш автор, как впрочем и другие логики, обращается к языковой интуиции и аристотелевской логике. Например, создавая вариант символической логики только с одним денотатом ‒ истина, С.А Павлов пишет: «Отметим, что подобные же соотношения могут быть получены отбрасыванием денотата истина. Поэтому у нас есть выбор. Однако уже Аристотель пишет «ложная же речь – это, вообще говоря, речь ни о чѐм» (Метафизика 1024b 30 [2]). Поэтому предпочтем отбросить как несуществующий денотат ложь» [45].

Здесь наш возможный оппонент должен решительно возразить. «Как же так, может воскликнуть он, ведь символический логик поставил своей целью вычисление и формальные преобразования вместо рассуждений (в том числе, работу с одной формой без обращения к смыслу и содержанию), так почему, спрашивается, Анисов опирается на языковую интуицию и аристотелевскую логику, которую он сам объявил нестрогой и «безнадежно устаревшей»?

Отвечаю, здесь, действительно, есть тонкий момент и проблема. Обратим внимание на результат работы с таблицами истинности. Он не только в том, что удалось выйти на ряд гипотез (например, что если А и В вместе истинны, то истинна и конъюкция (А&В) или, что утверждать высказывание и дважды его отрицать ‒ это одно и то же), которые к тому же подтверждены своего рода экспериментом, основанным на естественной языковой интуиции и знании традиционной логики.

Не менее важный результат, что в рамках таблиц истинности удалось установить формальные операции: в первом случае, что если во второй строчке стоят И, то (А&В) будет тоже И, а если в других строчках Л и Л, или И и Л, или Л и И, то (А&В) будет Л; во втором случае, что если p, то его можно заменить ¬ ¬ p и наоборот. Другими словами, таблицы истинности позволяют задать формальные процедуры вычисления и преобразования; не менее существенно, что в рамках таблиц истинности эти процедуры строятся в дальнейшем (поэтому, чем более сложные задачи решает символический логик, тем более сложные таблицы истинности ему приходится создавать).

Данную оперативную систему (т.е. таблицы истинности) удалось, как известно, использовать и при формулировании основных положений компьютерной логики.

«Имеются, ‒ замечает Карпенко, ‒ весьма веские основания для предпочтения классической двузначной логики высказываний C2 (о логике предикатов мы скажем позже) всем остальным. В первую очередь ‒ это исключительно простая интерпретация её логических связок посредством двузначных таблиц истинности. Сейчас это кажется и правда до смешного простым, но сто лет назад это не было даже очевидным для Фреге, Рассела и Уайтхеда. Но еще более поразительной (и редкой удачей в науке) оказалась возможность интерпретации функций алгебры логики C2 посредством контактно-релейных схем, предложенная независимо друг от друга В. И. Шестаковым в 1935 г. (опубликовано в [Шестаков 1941]), К. Шенноном [Shannon 1938] и в этом же году в целой серии работ А. Накасимой» [46].

Поставим теперь такой вопрос: каковы условия мыслимости рассмотренных здесь решений? Одно мы уже отметили ‒ приведение обычного языка высказываний в соответствие с искусственным языком символической логики. Второе условие ‒ ограничение символического дискурса только типичными случаями. Действительно, не всякая чашка, если упала, то разбилась (сегодня многие чашки сделаны из такого материала, что при падении не разбиваются). И не всегда утверждение и двойное отрицание утверждения суть одно и то же. Например, вот знаменитый дзенский текст:

Тридцать лет, пока я изучал дзен, я видел горы как горы и воды как воды. Затем, когда я приблизился к пониманию. Я научился видеть, что горы ‒ это не горы, а воды ‒ это не воды. Но теперь, когда я постиг самую суть. Я покоен. Прости, я снова вижу, что горы ‒ это горы, а воды ‒ это воды.

В данном случае, подобно тому, как у Гегеля двойное отрицание представляет собой не возврат к исходному состоянию, а снятие, горы и воды в итоге дзенского пути-постижения хотя и похожи на исходные, на самом же деле ‒ совершенно новая реальность. Однако, действительно, во многих случаях (их я и называю типичными), двойное отрицание утверждения совпадает с последним (и чашка обычно, если упала, то разбилась). Так вот формальная и символическая логика имеет дело с подобными типичными случаями.

Третье условие. Типичные случаи в определенной мере задаются не только практикой жизни, но и математической интерпретацией событий. Что такое, например, пропозициональная функция? Не просто высказывание, а такое которое может быть в целях оперирования символически обозначено и понимается как множество переменных. Но понятие «множество переменных» фактически срезает те смыслы высказываний (например, темпоральные, модальные, контекстные), которые в это понятие не укладываются.

Примерно то же самое приходится сказать и относительно функций истинности (это четвертое условие мыслимости). Понятие истинности и ложности, как оно задается в символической логике, тоже срезает ряд смыслов реальных высказываний. Вспомним: желая избежать противоречия, Анисов предлагает «отлучить конъюкцию от проблем времени» и тут же обещает впоследствии на основе более сложной логической техники вернуть время в рассуждения. Если следовать строгому пониманию истины и лжи, то события, которые возможно произойдут в будущем, «относятся, ‒ как пишет Лукасевич, ‒ к будущим случайным событиям и, как таковые, сегодня не являются еще ни истинными, ни ложными» [47]. Продумывая это обстоятельство, Лукасевич сначала ставит вопрос, а нельзя ли создать логику, где помимо истины и лжи будут модальные категории, а затем и реализует этот замысел [48].

Получается, кстати, что редукция предметных логических отношений к типичным случаям, оппозиции «истинна ‒ ложь» и математическим понятиям, не только обрезает многие смыслы реальных высказываний, но и заставляет создавать новые логики, которые должны компенсировать подобную потерю этих смыслов, как бы восстановить их. Другими словами, символический дискурс выступает как своеобразный механизм, способствующий размножению символических логик.

Помимо условий мыслимости имеет смысл рассмотреть, что именно символические логики в силу присущих им форм концептуализации не различали (и во многом не различают и сегодня). Прежде всего, они не различали, хотя и догадывались, говоря о металогических исследованиях, логику как инструмент построения правил правильного рассуждения и логику как инструмент обоснования, когда решаются совершенно другие задачи ‒ анализируются сложившиеся разные логики, выясняется нельзя ли одни логические принципы свести к другим или вывести из других, проектируются аксиоматики, которые могут дать новые логики и прочее. В первом случае правильные рассуждения только складываются, причем в определенной области знаний, и миссия логика, проанализировав эти рассуждения, разведя правильные и неправильные рассуждения, схематизируя и операционализируя их, построить правила и категории, позволяющие это поле рассуждений упорядочить и перестроить. Во втором случае должны не только уже сложиться разные логические системы, но и возникнуть проблемы их анализа и обоснования. Когда эти два совершенно разных понимания логики не разводятся, даже очень тонкие и искушенные логики приходят к удивительным открытиям-парадоксам.

Например, Карпенко заканчивает свой анализ тенденций современной логики следующим пассажем: «В связи с этим возникает фундаментальный вопрос о существовании конструкции под названием ЛОГИКА. Написание всего этого раздела, да и всей статьи, свидетельствует, что такой конструкции нет, и не может быть» [49]. А вот что пишет С.А.Павлов.

«Критику классической логики высказываний можно рассматривать как одно из следствий кризиса оснований математики начала XX века, который затронул и логику. Л.Брауэром был подвергнут сомнению и критике закон исключенного третьего. Затем Н.Васильевым был подвергнут сомнению закон непротиворечия, а Я.Лукасевич подверг сомнению принцип бивалентности. Начался период построения неклассических логик. К концу же XX века было построено бесконечное число формальных (логических) систем. В то же время на вопрос: какой логикой пользоваться в своих рассуждениях? – общепринятого ответа нет. Имеем новый кризис – кризис перепроизводства логик [50].

Спрашивается, о какой логике (логиках) говорят Карпенко и Павлов? Если о тех, которые создаются в дискурсе обоснования, то их, действительно, может быть построено бесконечно много, они могут разворачиваться как математики (если логические предметные отношения переводятся в чисто конструктивные характеристики идеальных объектов и дальше идет опора только на эти конструктивные характеристики), к обычным рассуждениям такие построения могут иметь очень опосредованное отношение, или не иметь вообще. Если же мы говорим о логике в смысле аристотелевской традиции, то таких логик не так уж много и они всегда опираются на поля реальных рассуждений, поэтому-то их формализация ограничена прагматическим планом использования логики для нормирования рассуждений. Вряд ли по отношению к основным положениям этой, по сути, действительно, традиционной логики, справедливы уничижительные оценки типа «непонятны», «неточны», «ошибочны» (Лукасевич) или «безнадежно устарели» (Анисов).

Кроме указанной здесь проблемы (неразличения двух исторических логик) существуют еще две, особенно остро заявлявшие о себе в период становления символической логики. Первая, разрешение противоречия между ощущением автономии символической логики, вплоть до понимания её как особой математики, и не менее сильным ощущением её зависимости от традиционной логики, зависимости, которая по программным соображениям не признается. Вторая проблема, отсутствие философского осмысления новой дисциплины.

Не случайно символические логики говорят «через и»: то логика, то математика. Символические логики, действительно, всеми средствами (таблицы истинности, аксиоматический метод и пр.) переводят предметные логические связи и отношения в строение идеальных объектов символической логики. В результате они получают возможность, действуя с этими объектами, вычислять и преобразовывать, вместо того, чтобы рассуждать и мыслить, но, правда, за счет упрощения и схематизации предметных связей (только типичные случаи, только редуцируя к истинности‒ложности и математическим понятиям). Это с одной стороны. С другой стороны, просто двигаться в автономном дискурсе, подобно математикам, невозможно, положа руку на сердце, нужно признаться: все время приходится оглядываться то на Аристотеля, то на Канта, то на Милля. И одновременно, решительно закрывать глаза на эти отступления от генеральной линии (программ Лейбница и Гильберта).

Что же касается философского осмысления, то при становлении символической логики, за исключением работ Фреге, Рассела и еще нескольких авторов, такой работы проделано не было. Я здесь имею в виду исследования, аналогичные тем, которые были проведены Аристотелем, Р. Бэконом, Н. Оремом, в школах Мертон-колледжа в Оксфорде, Н. Кузанским, Декартом, Кантом и другими логиками, философами и учеными. Они не только соотнесли между собой математическую онтологию и понятия с онтологическими представлениями природных феноменов (взаимная категоризация и перестройка понятий, а также структурирование в галилеевском эксперименте природных процессов), но и конституировали новую картину мира, в которой и были прописаны естественнонаучное мышление и онтология. Здесь, конечно, встает интересный вопрос: кто должен решать подобные задачи, философ или сам логик? Вот, например, каким образом отвечает на этот вопрос Анисов.

«Получается, ‒ пишет он, ‒ что, принимая логику, мы принимаем и определенные предположения о том, как устроен мир. Эти предположения принято называть онтологическими предпосылками. Связанные с логикой онтологические предпосылки носят предельно общий характер. Исследованием предельно общих характеристик универсума занимается философия, в силу чего логика считалась и считается неотъемлемой частью философии, одной из философских дисциплин. Логика, однако, ограничена рамками строгих рассуждений, что отнюдь не свойственно всей философии вообще. Поэтому логика не исчерпывает всей философии, являясь лишь её собственной частью, хотя и важнейшей.

Точнее, логика не столько зависит от каких бы то ни было онтологических предпосылок, как это нередко принято утверждать, но скорее сама создает онтологические предпосылки. Формируя логику, мы формируем и принимаемые нами онтологические предпосылки» [51].

Но разве можно построить новую логику вне философского дискурса? В то же время и Анисов вроде бы прав, ведь, например, «Аналитики» и «О софистических опровержениях» Аристотеля решительно повлияли на его науки («О душе», «Физику» и др.) и на «Метафизику». Разрешить это затруднение (если не противоречие), я думаю, можно, вспомнив о еще одном «ките философии» ‒ методологии. Мои исследования рисуют следующую закономерность: исходными выступают методологические размышления и замыслы, на их основе разворачиваются исследования, ориентированные на построение правил и категорий (т.е. логики), в свою очередь, логические исследования позволяют выйти на построение философской системы и онтологии, а также создают почву для нового цикла методологических размышлений. Но вернемся к основной линии наших размышлений.

При становлении символической логики ощущалась потребность в философском осмыслении и ответе на сформулированные своеобразные вызовы времени, которые я постарался сформулировать, обсуждая условия мыслимости решений творцов символической логики, неразличение двух исторических типов логик, разрешение противоречия между ощущением автономии символической логики и ощущением её зависимости от традиционной логики. На мой взгляд, именно на эти вызовы и пытался ответить Людвиг Витгенштейн.

6. Логико-философский трактат Витгенштейна: методологическая реконструкция

Рассмотрим непосредственные вмененности и методологические установки автора «Логико-философского трактата». Владимир Бибихин пытается понять Витгенштейна, идя за ним, начиная с его участия в Первой мировой войне, вдумываясь в его письма и размышления, отчасти погружая творчество Витгенштейна в контекст философских и логических идей ХХ столетия (А.Уайтхед, Фреге, Рассел, Ф. де Соссюр, М. Хайдеггер). При этом он старается не схематизировать Витгенштейна, подводя его под ту или иную концепцию, но это Бибихину удается не всегда. Напротив, в интересной диссертации В.А.Суровцева, её автор мыслит концептуально, высказывая определенную гипотезу о том, что делал Витгенштейн и дальше последовательно интерпретирует с точки зрения этой гипотезы ЛФТ.

«В качестве основного методологического принципа, ‒ пишет Суровцев, ‒ которым Витгенштейн руководствуется при построении своей философской системы, выявлен принцип автономии логики. Содержательно этот принцип означает, что логический анализ должен быть освобождён от онтологических и эпистемологических допущений и сориентирован только на особенности знаковых изображений, определяемых синтаксической структурой языка<…> Показано, как с помощью синтаксического анализа последовательно преодолеваются онтологические и эпистемологические допущения Фреге и Рассела. В частности, изменение трактовки предложений и понимание их как факта требует пересмотра номинативной теории предложений и теории суждений; изменение понимания символической нагрузки знаков и последовательное различение сказанного и показанного позволяют отказаться от теории типов. Показано, что преодоление предпосылок приводит к иному пониманию существа логики, которая начинает рассматриваться как метод исследования свойств знаковых систем, и, как следствие, к иному пониманию логических предложений, трактуемых не как выражение законов мысли, а как способ демонстрации свойств языка» [52].

Я тоже постараюсь мыслить концептуально, а не феноменологически, но в рамках гуманитарно ориентированной методологии. Начну с вопроса, как Витгенштейн понимал логику и свою жизнь. В первой главе я обсуждал странное понимание автором ЛФТ своей жизни. «Ты, наверное, считаешь, что думать о самом себе растрата времени; но как я могу быть логиком, если я еще не человек! Прежде всего, я должен проясниться с самим собой!». «Логика не отдельна от жизни и не отдельна от моего человечества» [53].

Читая «Дневники» Витгенштейна, начинаешь чувствовать личность, для которой мыслить, думать о природе логики и жить ‒ это одно и тоже. В этом смысле автор ЛФТ был не мистиком, как считают некоторые, а мирским эзотериком. Мирской эзотерик представляет собой человека, живущего двойной жизнью [54]. С одной стороны, он здесь в этом мире, живет, как и все, руководствуясь правилами социальной жизни и принципами повседневной реальности. Но с другой стороны, ‒ он эзотерик, т.е. считает, что есть подлинная реальность (у каждого эзотерика она своя, заточенная на его личность) и настоящая жизнь только там. Для моего учителя Г.П.Щедровицкого в качестве подлинной реальности выступало мышление, для Витгенштейна ‒ логика. Будучи мирским эзотериком, Витгенштейн, конечно же, признавал обычную жизнь, но скорее как фон, как реальность, которая по идее должна постепенно преображаться под влиянием подлинной реальности. Подлинная же реальность осознавалась Витгенштейном как Бог и логика одновременно.

Однако логика для Людвига имеет и собственное измерение (собственную реальность), помимо сакральной и духовной. Причем не как реальность ставшего, а как те вызовы, на которые нужно было ответить, как то, что нужно было понять и открыть в творчестве. Речь идет о вызовах, рассмотренные выше. Не удавалось помыслить символическую логику, помыслить философски, помыслить так, чтобы прояснить условия мыслимости решений Фреге и Гуссерля, так, чтобы утвердить символическую логику в оппозиции к традиционной, разрешив противоречие между ощущением автономии символической логики и ощущением её зависимости. И опять же для Витгенштейна была очевидна автономия символической логики, её независимость от обычного мира и опыта, поскольку подлинная реальность не предполагает никакой другой, тем более ущербной. Когда Витгенштейн в ответ на вопрос Рассела не соглашался, что в комнате нет носорога, то он имеет в виду не обычный мир, а мир логики и только через него обычные события.

Витгенштейн ощущал, что в рамках этого второго измерения логика не предполагает обоснования извне, поскольку не было никакой инстанции¸ выше подлинной реальности, т.е. самой логики.

«Сформулировав в Дневниках 1914-1916 основной принцип философии логики: “Логика должна заботиться о себе сама”, ‒ пишет Суровцев, ‒ и последовательно эксплицировав его в ЛФТ, Витгенштейн заложил совершенно новые принципы исследования своеобразия знания. Он выводит формальную логику из-под начала онтологии и теории познания, считая, что при прояснении её основных понятий необходимо отталкиваться исключительно от особенностей символического языка. Логика как исследование универсальных возможностей осмысленных утверждений не может быть фундирована никакой онтологией, как раз наоборот, поскольку именно логика устанавливает критерий осмысленности, любая онтология есть следствие логического прояснения возможных взаимосвязей структур описания. Как универсальный метод прояснения мыслей логика не может зависеть и ни от какой эпистемологии, поскольку теория познания рассматривается лишь как частная философская дисциплина» [55].

Наконец, можно говорить и еще об одном измерении логики в непосредственных представлениях Витгенштейна. Логика ‒ это движение мысли в построениях, формулах символической логики. Движение дискурсивное и самостоятельное, независимое от внелогической реальности.

«Но фразы логики − и только они, имеют то свойство, что их истинность, соотв. ложность, выражается уже в их знаке. Мне еще не удалось найти для тожества обозначение (Bezeichnung), удовлетворяющее этому условию; однако я не сомневаюсь, что такой способ обозначения должен отыскаться». «4.1213. Теперь нам понятно, ‒ читаем мы в ЛФТ, ‒ почему мы чувствуем, что мы владеем правильным логическим пониманием, если только все правильно в нашей символике» [56].

Так Витгенштейн понимает логику. А вот как, на мой взгляд, он понимает философскую работу. Во-первых, немного по Шопенгауеру: философия придает форму, проясняет мысль и язык.

Сравни. «4.112. Цель философии ‒ логическое прояснение мыслей. Философия не теория, а деятельность. Философская работа состоит по существу из разъяснений. Результат философии ‒ не некоторое количество “философских предложений”, но прояснение предложений. Философия должна прояснять и строго разграничивать мысли, которые без этого являются как бы темными и расплывчатыми» (ЛФТ).

«Но так как разум, ‒ пишет Шопенгауер, ‒ всегда возвращает познанию лишь нечто уже воспринятое иным путем, то он, собственно, не расширяет нашего знания, а только придает ему другую форму. А именно, то, что было познано интуитивно, in concrete, благодаря ему познается в абстрактном и общем виде, а это несравненно важнее, чем высказанное в такой форме кажется на первый взгляд [57].

При этом наглядность (и опыт) Витгенштейн понимает уже не как Шопенгауер, а по-своему ‒ это наглядность логических формул и построений.

Во-вторых, философия по Витгенштейну поверяет себя именно логикой. Только там, где она опирается на логику, она может высказываться ясно и понятно. Там же, где эта опора исчезает, необходимо молчать.

«4.114. Философия должна ставить границу мыслимому и тем самым немыслимому.
Она должна ограничивать немыслимое изнутри через мыслимое.

4.116. Все то, что вообще может быть мыслимо, должно быть ясно мыслимо.
Все то, что может быть сказано, должно быть ясно сказано» (ЛФТ).

«Содержание Заметок, ‒ отмечает Суровцев, ‒ приводит к специфическому образу философии, которая, с точки зрения Витгенштейна, “включает логику и метафизику; логика – её основа” (ЗЛ, С.130(10)). Причём именно логика как основа философии должна решать, что имеет место в доктринальных рамках метафизики, а не наоборот, как у Г.Фреге и Б.Рассела, где онтологические и эпистемологические предпосылки предопределяют содержание логики. Отсюда вытекает метод философии: “Недоверие к грамматике есть первое требование к философствованию”, где недоверие к грамматике затрагивает не только естественный язык, но и искусственные языки Г.Фреге и Б.Рассела, связанные с допущениями, которые сказываются на способах формализации, предполагающих определённый образ мира» [58].

«6.3. Исследование логики означает исследование всей закономерности. А вне логики все случайно» (ЛФТ).

Нельзя сказать, что это второе понимание философии Витгенштейн выдерживает везде и строго. Для этого нужно было бы написать ЛФТ в форме логического дискурса (аксиоматика, формулы, таблицы истинности), чего на самом деле нет. Напротив, перед нами вполне традиционный философский дискурс, отчасти напоминающий собой метафизические построения Аристотеля, местами схематизмы Платона, часто металогические рассуждения логиков.

В-третьих, философию Витгенштейн понимает почти по Платону, правда, не осознает это: философия создает новое видение, предъявляет новую реальность. Спрашивается, каким образом? Современный философ, кстати, и Шопенгауер, отвели бы так: создавая новые понятия, мысля понятийно. Но Витгенштейн был в философии дилетантом, и, похоже, не умел работать с философскими понятиями. Отсюда отмечаемая рядом исследователей «темнота» его текстов.

Как же в этом случае предъявлять новую реальность? Ну, также как её в «Пире» вводил Платон ‒ с помощью схем. Напомню, что я понимаю, говоря о схемах. Схемы представляют собой особые построения (в графической или нарративной форме), которые изобретаются с целью разрешения проблемных ситуаций. Они задают новую реальность, позволяя понять явление и действовать. Необходимое условие изобретения схем и работы с ними ‒ означение. Схемы отличаются от схематизируемого явления.

Проблемную ситуацию, с которой имел дело Витгенштейн, мы охарактеризовали выше (это потребность в философском осмыслении становящейся символической логики, необходимость и невозможность помыслить решение её творцов, неразличение двух исторических типов логик, разрешение противоречия между ощущением автономии символической логики и ощущением её зависимости от традиционной логики). Новая реальность и понимание появляются в результате прочтения и осмысления ЛФТ (сюда входят и разъяснения комментаторов). Схема задается нарративными построениями ЛФТ, прежде всего, собственно онтологическими схемами (два слоя ‒ мир и действительность, связанные определенными отношениями; конфигурации, составленные из таких составляющих как факты, объекты, события, предложения, ситуации, предметы, знаки, язык и др.). Кроме схем в ЛФТ есть что-то напоминающее методологические предписания, например, описание способа логического анализа или реконструкции предложений (вот один из примеров. «4.221. Очевидно, что при анализе предложений мы должны доходить до элементарных предложений, которые состоят из непосредственной связи имен» (ЛФТ)). Встречаются и формулировки принципов и даже рефлексивных отношений, что тоже может быть отнесено к методологии (но и философии). Ими, например, завершается ЛФТ. «6.53. Правильным методом философии был бы следующий: не говорить ничего, кроме того, что может быть сказано, ‒ следовательно, кроме предложений естествознания, т. е. того, что не имеет ничего общего с философией, и затем всегда, когда кто-нибудь захочет сказать нечто метафизическое, показать ему, что он не дал никакого значения некоторым знакам в своих предложениях. Этот метод был бы неудовлетворителен для нашего собеседника ‒ он не чувствовал бы, что мы учим его философии, но все же это был бы единственный строго правильный метод. 6.54. Мои предложения поясняются тем фактом, что тот, кто меня понял, .в конце концов уясняет их бессмысленность, если он поднялся с их помощью ‒ на них ‒ выше их (он должен, так сказать, отбросить лестницу, после того как он взберется по ней наверх). Он должен преодолеть эти предложения, лишь тогда он правильно увидит мир.

В качестве схематизируемого явления выступают, с одной стороны, практика и опыт работы символических логиков (Фреге, Рассела, самого Витгенштейна), с другой ‒ реализованные позднее варианты символической логики, на которых сказалось влияние идей Витгенштейна.

Сразу стоит развести позиции самого автора ЛФТ и его комментаторов. Большинство последних, за редким исключением, рассматривают ЛФТ как философское понятийное построение. Однако ЛФТ не понятийное построение, а главным образом система согласованных между собой схем. Схема же разными субъектами может быть прочитана по-разному. Кроме того, поскольку реальность, заданная схемой, еще понятийно не проработана, она не может быть принципиально прочитана (истолкована) однозначно. Например, если мы не знаем, что Платон стремится построить непротиворечивые понятия, заданные определениями, то схемы вынашивания духовных плодов и андрогинов в «Пире» могут быть прочитаны и поняты как угодно.

Но если мы знаем, куда идем, например, как Бибихин в феноменологию, или как М. Козлова ‒ в философскую онтологию, то, в этом случае, конечно, можно дать однозначную интерпретацию понимания схемы. Однако, ведь, Витгенштейн не указывает, куда он направляется. Более того, кажется, что его устраивает реальность, заданная схемами и слабыми методологическими соображениями («слабыми», поскольку он не осознавал себя методологом; это я его так опознаю). Кстати, поэтому же Витгенштейн не мог объяснить свои построения. Схемы изобретаются, предлагаются ученому сообществу, но объяснены быть не могут (в лучшем случае, можно показать, как с ними работать). Если все же схемы начинают понятийно осмысляться, то на их основе создаются идеальные объекты (иногда онтология).

В комментариях к ЛФТ Козлова не только истолковывает работу Витгенштейна как понятийную, но иногда довольно близко подходит и к пониманию, близкому к нашим представлениям. Однако у Козловой нет понятия «схема», она предпочитает говорить, «что картина мира в ЛФТ мыслится не как отражаемое в логическом “зеркале” мозаичное панно, составленное из неких устойчивых фактов и сохраняющее свой постоянный “узор”; это – скорее панно с меняющимся “узором”, некий логический калейдоскоп, способный давать разные конфигурации варьируемых фактов», что «“двухслойность” онтологии ЛФТ позволяет строить логические картины действительности, то есть пробные логические проекции ситуаций», что «оба уровня онтологии ФЕНОМЕНАЛЬНЫ, т. е. выступают как два “слоя” – ЛОГИЧЕСКИЙ И РЕАЛЬНЫЙ – познавательного опыта» [59].

7. Принципиальная методологическая схема структуры ЛФТ

Проанализируем, каким образом Витгенштейн в ЛФТ мог разрешить проблемную ситуацию, которая перед ним стояла. Конечно, сам автор ЛФТ не мыслил свои действия как ответ на вызовы времени и разрешение проблемной ситуации, все эти понятия мои, методологические, необходимые для реконструкции ЛФТ. Судя по дневникам, для Витгенштейна проблема была в другом: как жить достойно в невыносимых условиях войны и, что такое логика, причем не как две разные задачи, а как одна. Но логика не совпадала с жизнью, не вписывалась в привычные представления о том, что существует, как устроена реальность, каков мир. Чтобы разрешить это экзистенциальное противоречие (так это видится мне, а как эту коллизию осознавал и переживал автор ЛФТ неизвестно), Витгенштейн начинает размышлять о логике не в плане её обычной проблематики, с которой он познакомился у Фреге и Рассела, а иначе; он стал выяснять её эпистемологические и бытийственные основания. Такой ход позволял помыслить логику не только саму по себе, но и как условие собственной жизни. Что же конкретно, для Витгенштейна выступило первоначально в качестве эпистемологических и бытийственных оснований логики? Феномены тождества (Бибихин говорит по-старинному ‒ «тожество») и тавтологии. Но, как я отмечал выше, именно эти процедуры (в эпистемологическом плане) лежали в основании символической логики как программы обоснования в гильбертовском духе: решение задач обоснования логики (т.е. металогических), выливалось в обсуждение вопросов тавтологии, тождества и различия логических построений, а также сведения и преобразования одних логических построений к другим.

«17.10.1913 Расселу, ‒ пишет Бибихин, ‒ сообщается текущая тема, тожество. В письме ему же 29.10.1913 тожество распространяется на всякое повторение одного и того же символа в логической записи.

“Тожество самый Дьявол и есть, и невероятно важно; намного важнее, чем я думал. Оно прямо связано — больше чего бы то ни было ‒ с самыми фундаментальными вопросами, особенно с вопросами, касающимися появления того же аргумента в разных местах функции” [60].

В приписке 30.10.1913 говорится, что “вчерашнего дня” еще “совершенно новые идеи пришли мне в голову”: не следует ли вся Логика из одной только пропозиции?

В письмах к Расселу этого времени Витгенштейн переходит на немецкий, что означает у него повышенную серьезность, и в конце 1913 года почти ультимативно требует принять, что все пропозиции логики суть обобщения тавтологий и наоборот, все обобщения тавтологий суть положения логики.

“Вопрос о существе тожества не решается, пока не прояснено существо тавтологии. А вопрос о нем есть основной вопрос всей логики (Расселу 15.12.1913). Приходилось ли вам когда думать о природе тавтологии? Вот что меня сейчас тревожит” (Джорджу Муру на почтовой открытке 30.1.1914).

“Одиночество здесь мне бесконечно благотворно и мне кажется, что жизни среди людей я теперь бы не перенес. Во мне всё в брожении! Великий вопрос теперь: как создать систему знаков, в которой всякая тавтология позволяет одним и тем же образом опознать себя как тавтологию? Это основная проблема логики! — Я уверен, что никогда в своей жизни ничего не опубликую. Но после моей смерти Ты должен отдать в печать ту книжку моих дневников, где написана вся эта история”» [61].

С точки зрения эпистемологии, тождество и тавтология ‒ процедуры познания, с бытийственной же позиции ‒ это «кирпичики», с помощью которых может быть построено «здание бытия» (возможно, «атомарные факты» в ЛФТ соответствуют тавтологии, а просто «факты» ‒ тождеству). Вообще-то в философии такую роль, как я показываю, играют категории (они и элемент бытия и правильные схемы познания), но поскольку Вингенштейн в философии был дилетантом (дилетант – не уничижительная оценка, а способ мышления, часто достаточно революционный, идущей вне традиционной колеи дисциплины), он работает с категориями как с простыми схемами реальности. Во всяком случае ясно, куда двигался Витгенштейн: он открывает бытие (мир), который является одновременно и обычным миром и логикой, открывает (выстраивает) за счет перехода от эпистемологических оснований к онтологическим. Вот здесь и понадобились схемы, ведь их основная функция ‒ обеспечить переход от экзистенций и установок (проблемной ситуации) личности к новой реальности (онтологии).

Конкретно, помимо уже названной линии перехода от категорий тождество и тавтология к представлениям типа «мир», «факты», «объекты», «предметы», «ситуации», «субстанция», вероятно, в творчестве Витгенштейна можно выделить еще четыре основные линии перехода.

Во-первых, Вингенштейн не мог игнорировать тот факт, что символическая логика в своих построениях опирается на рассуждения и традиционную логику (одним образом, как старался показать выше, на стадии построения символического дискурса, другим ‒ на стадии его функционирования). Но утверждение автономии символической логики предполагало в плане ощущения реальности несимметричность: реальность символической логики ‒ это основная реальность (подлинная), а реальность рассуждений и традиционной логики ‒ реальность производная и вторичная. «Мысля схемами», Витгенштейн выражает и артикулирует эти свои ощущения в конструкции «Мир ‒ действительность», в которой эти две реальности (слоя) связаны между собой, с одной стороны, отношением соответствия (моделирования), с другой ‒ масштабирования (конституирования).

«2.1. Мы создаем для себя образы фактов.

2.11. Образ изображает факты в логическом пространстве, т. е. в пространстве существования или несуществования атомарных фактов.

2.12. Образ есть модель действительности.

2.13. Объектам соответствуют в образе элементы этого образа.

2.14. Образ состоит в том, что его элементы соединяются друг с другом определенным способом.

2.15. То, что элементы образа соединяются друг с другом определенным способом, показывает, что так же соединяются друг с другом и вещи.
Эта связь элементов образа называется его структурой, а возможность этой структуры - формой отображения этого образа.

2.151. Форма отображения есть возможность того, что предметы соединены друг с другом так же, как элементы образа.

2.1511. Так образ связан с действительностью; он достает до нее.

2.1512. Он подобен масштабу, приложенному к действительности.

2.1514. Отношение отображения заключается в соотнесении элементов образа и предметов.

2.1515. Эти соотнесения есть как бы щупальца элементов образа, которыми образ касается действительности.

2.16. Чтобы быть образом, факт должен иметь нечто общее с тем, что он отображает.

2.21. Образ соответствует или не соответствует действительности, он верен или неверен, истинен или ложен.

2.222. Истинность или ложность образа состоит в соответствии или несоответствии его смысла действительности.

2.223. Чтобы узнать, истинен или ложен образ, мы должны сравнить его с действительностью.

4.01. Предложение-образ действительности. Предложение - модель действительности, как мы ее себе мыслим.

4.023. Предложение должно определять действительность до такой степени, чтобы достаточно было сказать “Да” .или “Нет”, для приведения его в соответствие с действительностью. Для этого действительность должна полностью описываться им.
4.05. Действительность сравнивается с предложением» (ЛФТ).

Обратим внимание, что отношение соответствия относится к познавательному плану, а масштабирования ‒ к совершенно другому, скорее инженерному. С этой точки зрения, непонятно, что такое «действительность». Витгенштейн говорит о ней, как о том, что существует: её надо достигать, моделировать. Но что тогда означает «масштабирование»? Может быть, становление (формирование)? В этом случае можно было бы понять тезис: «Мы создаем для себя образы фактов». Однако для Витгенштейна совершенно не характерен анализ становления.

Теперь такой вопрос: если образы («рисунки», по Бибихину) задают факты и затем предметы действительности, то чем руководствуется логик, что его обусловливает в этом творчестве. Если по Витгенштейну мышление и логика совпадают (2.221. То, что образ изображает, есть его смысл. 3. Логический образ фактов есть мысль), то и построение образов фактов происходит в логике. Получается, что логика задает сама себя, а Витгенштейн её агент. Но Витгенштейн осознает свою роль иначе, говоря о границе.

«5.621. Мир - и жизнь едины.

5.63. Я есть мой мир (микрокосм).

5.632. Субъект не принадлежит миру, но он есть граница мира.

5.641. Следовательно, действительно имеется смысл, в котором в философии можно не психологически говорить о Я. Я выступает в философии благодаря тому, что “мир есть мой мир”. Философское Я есть не человек, человеческое тело и человеческая душа, о которой говорится в психологии, но метафизический субъект, граница - а не часть мира». (ЛФТ)

Почему граница? Возможно потому, что помыслить Я строго (логически) невозможно. Для этого нужно положить Я в качестве объекта собственного рассуждения, т.е. того же Я. Но Витгенштейн отказывается вводить и обсуждать рефлексию. Самое большее, на что он идет, говорить о границе. Это некоторый компромисс: Я ‒ это и обычное Я, и не Я, граница.

Постулирование двух реальностей (мира и действительности), естественно, спровоцировало вопрос о том, как они связаны объективно, а не только по процедурам (подобие и масштабирование). Чтобы задать эту связь, Витгенштейн обратился, как мы знаем, к семиотике.

«3.23. Требование возможности простого знака есть требование определенности смысла

3.262. То, что не может выражаться в знаке, выявляется при его применении. То, что скрывают знаки, показывает их применение.

3.32. Знак есть чувственно воспринимаемая часть символа.

3.327. Знак определяет логическую форму только вместе со своим логико-синтаксическим применением.

3.328. Если знак не необходим, то он не имеет значения. В этом смысл "бритвы" Оккама.
(Если все обстоит так, как если бы знак имел значение, то он имеет значение.)

3.33. В логическом синтаксисе значение знака не должно играть никакой роли; должна быть возможна разработка логического синтаксиса без всякого упоминания о значении знака; она должна предполагать только описание выражений.

3.331. Исходя из этого замечания, мы пересмотрим расселовскую "теорию типов". Ошибка Рассела проявилась в том, что при разработке своих символических правил он должен был говорить о значении знаков.

3.332. Ни одно предложение не может высказывать что-либо о самом себе, потому что пропозициональный знак не может содержаться в самом себе (это есть вся "теория типов")». (ЛФТ).

При этом, как показывает Бибихин, Витгенштен принимает трактовку семиотики по Ф. де Соссюру.

«Лишь упомянув о том, ‒ пишет Бибихин, ‒ что Соссюр и Витгенштейн одинаково замечают, насколько мало шахматная игра имеет отношения к материалу шахматных фигур, остановимся на том, что у обоих знаки соотносятся прежде всего между собой и лишь через свою “структуру” отображают действительность. Одно-однозначная привязка знаков к предметам строго запрещена. У Витгенштейна эта мысль повторяется не раз. Соссюр настаивает на ней со всей решительностью» [62].

Эта точка зрения, нам еще понадобится.

Вторая линия состояла переходе от работы символического логика по конструированию искусственного языка и записи предложений в нем к утверждениям в ЛФТ, касающихся языка, знаков, предложений, деконструкции их (а фактически, наоборот, конструирования предложений в языке символической логике), атомарных фактов как предела анализа предложений (4.1. Предложение изображает существование и несуществование атомарных фактов. ЛФТ).

Третья линия ‒ переход от анализа предложений на истинность и ложность к утверждению, что анализ истинности обязательно предполагает испытание на ложность, а сам мир устроен так, что всегда поляризуется по отношению к оппозиции «истина‒ложь».

«Что я хочу сказать, это что мы только тогда понимаем фразу, если знаем и
то, что будет иметь место, если она ложна, и что ‒ если она истинна [63].

«4.023. Предложение должно определять действительность до такой степени, чтобы достаточно было сказать “Да” .или “Нет”, для приведения его в соответствие с действительностью. Для этого действительность должна полностью описываться им.
Предложение есть описание атомарного факта.
Как описание объекта описывает его по его внешним свойствам, так предложение описывает действительность по ее внутренним свойствам.
Предложение конструирует мир с помощью логических строительных лесов, поэтому в предложении можно также видеть, как обстоит дело со всем логическим, когда это предложение истинно. Можно делать выводы из ложного предложения». (ЛФТ)

4.26. Указание всех истинных элементарных предложений полностью описывает мир. Мир полностью описывается указанием всех элементарных предложений вместе с указанием того, какие из них истинны, а какие ложны». (ЛФТ)

Четвертая линия представляла собой объяснение возможности автономной работы в дискурсе символической логики. Здесь Витгенштейн от установок, касающихся независимости построений и работы логика от традиционной логики и обычных рассуждений, а также возможности решать все логические проблемы и задачи в плоскость самого этого дискурса, переходит к утверждению о том, что предложения (по Бибихину, фразы) сами показывают логические отношения. Сами, однако, не означает, что их можно просто созерцать. Все-таки необходима логическая работа (реконструкция предложений, построение образов-рисунков, движение в них и прочее). При этом предложение Витгенштейн вынужден трактовать несколькими различными способами: с одной стороны, как обычное предложение на втором уровне (действительности), с другой ‒ как предложение, которое реконструируется в языке символической логике на первом уровне (мира), с третьей стороны, оно трактуется именно как то, что «показывает». Специального языка для этого третьего понимания у Витгенштейна нет. Бибихин, спасая положение, предлагает переводить «предложение» как фразу, и образ как рисунок. При этом, обсуждая, что такое рисунок, он на мой взгляд, приближается к понятию схема, но только приближается.

«На рисунке, ‒ размышляет Бибихин, ‒ двое фехтующих. Дерутся ли между собой А и В в действительности? Возможно, нет. Я нарисовал то, что могло быть, чего я хочу или чего боюсь, что мне померещилось.

“Рисунок может изображать отношения, которые не имеют места!!! Как это возможно?” [64].

Если рисунок правдиво срисовывает действительность (между А и В на деле дуэль), он всё равно не совпадает с ней, потому что без изменения может означать и свою противоположность. С другой стороны, если рисунок не срисовывает действительность, но выражает мое желание, то он не ложь или не ложь в смысле чего-то плохого. Нам ничто не мешает сказать хорошо, если р, даже если мы не знаем, истина р или ложь. Мы совершенно очевидно можем сказать, что положение вещей р хорошо, не зная, истинно «р» или ложно<…>

Когда на нашем рисунке А и В фехтуют, а в действительности они заняты другим, рисунок ложь? Мы подбираемся тут к существу истины. Они не дерутся, но достойно было бы им драться; своим рисунком я даю им шанс это понять.

Высказывание есть рисунок, или набросок, в котором мы, пробуя мир, составляем вещи, стремясь вовсе не обязательно к тому, чтобы они составились как в действительности. Что мы пробуем? Чтобы получилось; чтобы было лучше. Сами ли мы при этом удваиваем действительность? Нет. Не мы создали помимо действительности другой второй символический мир, а с самого начала всегда уже имели дело с двумя.

Описание мира через фразы возможно только потому, что означаемое не
есть свой собственный знак!

Действительность исходно отмечена лишением. Сама по себе она ничего не значит. Чтобы сделать ее значащей, нужны существа, составляющие ее рисунки. Как существа, имеющие такое свойство, мы принадлежим действительности. Тожество логического рисунка и действительности развертывается на фоне ее исходного раздвоения. Речь не добавление, пристроенное к вещам задним числом. Действительность сама исключила свой знак. За нее отвечаем мы. Без тожества знака и означаемого эта задача невыполнима. Полным будет никогда не содержательное, а только логическое тожество. Рисунок никогда не станет тем же, что действительность. Он однако может оказаться тем самым<…> Толкование проскакивает мимо простого и первого, факта существования рисунка. Он появился, предложил себя, вдвинулся в мир. Рисунок есть факт не хуже других фактов, мы видели, не благодаря своей похожести или непохожести на изображенное, а как человеческий поступок измерения мира при существовавшей возможности не делать этого<…> Говоря «рисунок», В. имеет в виду логическое изображение, предполагающее границу между да и нет» [65].

Однако у самого Витгенштейна всех этих рассуждений нет. В то же время Витгенштейн, как известно, начинал как инженер. Нельзя ли предположить, что невольно он смотрел на логические построения как на схемы, с которыми инженер имеет дело на каждом шагу. Если не вдаваться в анализ инженерных схем, то кажется, что они именно показывают, как устроено изделие. Кроме того, инженерные схемы тесно связаны с расчетами, которые легко отождествить с логическими преобразованиями. Все это, правда, догадки, подтвердить которые фактами высказываний самого автора ЛФТ я не могу.

Реально же идея показа у многих философов и логиков вызывает непонимание. Вот один из фрагментов книги Бибихина.

«Говорит Поппер. Враждебная близость к Витгенштейну заставляет его прежде всего подумать здесь о нем. Всё решила бы, продолжает Поппер, витгенштейновская теория языка как рисунка действительности, поскольку вне этой теории всякое соответствие между заявлением и фактом представляется неисправимо туманным, однако теория фраз-рисунков

безнадежно и собственно даже возмутительно ошибочна, так что не
представляется перспектив для объяснения соответствия утверждения с
фактом
[66].

Несовместимость Поппера с Витгенштейном очевидна почти на теле-
сном уровне; надеяться на сколько-нибудь серьезную попытку их по-
нять друг друга нельзя» [67].

«В начале учебного года 1946-1947 Поппер был приглашен в Клуб моральных наук Кембриджского университета прочитать о какой-нибудь философской головоломке, philosophical puzzle. Согласно его собственному отчету он сразу догадался, что формулировка темы принадлежит Витгенштейну: проблем у философии нет, есть только паззлы, путаницы, где достаточно сложить обрывки в целое, чтобы увидеть мнимость всего, над чем веками бьются умы. Поппер приехал и с вызовом начал говорить ‒ это было 26 октября 1946 в кабинете Брейсвейта3 в Королевском колледже Кембриджа, ‒ наоборот, на тему «Есть ли у философии проблемы?». Кто думает, начал он, что у философии настоящих проблем нет, тот бессознательно черпает энергию своего вызова в важной философской проблеме4. По воспоминаниям Поппера Витгенштейн тут вскочил с громким и, похоже, сердитым возгласом, что исходная формулировка темы принадлежит ему. Когда Поппер пытался продолжать о том, что не будь в философии серьезных проблем, сам он не стал бы философом, ибо только эти проблемы оправдывают философскую жизнь, Витгенштейн снова вскочил и стал распространяться о пазлах. Попперу удалось, улучив момент, вручить ему свой список философских проблем. Витгенштейн их отвергал одну за другой, судя рискованно, себе во вред. Познаем ли мы вещи чувствами? Логика, не философия. Пользуемся ли индукцией в приобретении знания? Логика, не философия. Существует
ли потенциальная и актуальная бесконечность? Математика. Существуют ли значимые нравственные нормы?

В этот момент Витгенштейн, сидевший возле камина и нервно поигрывавший кочергой, которую он иногда использовал как дирижерскую палочку чтобы придать весомость своим утверждениям, бросил мне вызов: “Приведите пример нравственной нормы!” Я ответил: “Не угрожать приглашенным лекторам кочергой”. Тут Витгенштейн в ярости бросил кочергу и выбежал из помещения, хлопнув дверью за собой» [68].

Впрочем, отношение к Витгенштейну, показывает Бибихин, всегда было непростым, иногда на грани разоблачения как врага культуры.

«После его второго и окончательного приезда в Англию в 1929 появились почти сразу разоблачительные стихи Джулиан Белл, вскоре опубликованные в лондонской антологии военной и послевоенной сатиры:

“Болтает чушь, нагромождает фразы, обет молчанья свой не выполнив ни разу.
У него этика, у него эстетика, он ведет речи о дне и ночи, одно называет хорошим, другое дурным, правильным или неправильным. Вселенная плывет себе своим размеченным путем, он протаскивает знание из какого-то секретного источника: по сути мистик,
закоренелый и откровенный, старинный враг вернулся снова; тот, кто на своем прямом
опыте якобы знает вещи за пределами всякого знания и всякого смысла... В диких завихрениях его ума роятся тайны, сокрытые от трезвого мира; добро и зло, восторг и
грех он не ищет вовне себя, но находит внутри себя... Он возводит в добродетель собственные пороки и отвергает то, что не может понять”» [69].

Со своей стороны, отмечу следующее. Обычное предложение, как бы его ни трактовать, не является схемой. А вот предложение, как построенное на основе формул и правил символической логики, действительно, схема, позволяющая обсуждать построенную структуру на истинность и ложность и решать другие логические задачи.

«Хотя внутри логики исчислений, ‒ пишет Бибихин, ‒ всё условно, уславливаясь, она опиралась на безусловную базу. Фраза обеспечена необязательностью каждый раз объяснять, что она такое; она не нуждается в представлении и умеет сама позаботиться о себе. Формальные логики понимают это в смысле разрешения строить на этом свойстве фразы свои конструкции, к чему немедленно и приступают. Витгенштейн в своей философской логике весь захвачен тем чудом, что фразовую форму не надо ничем подпирать. Она стоит сама на себе и в этом смысле совпадает с бытием, которое тоже не нуждается ни в чем другом чтобы быть. Когда фундаментальное дано, всё остальное будет катиться как по рельсам. Здесь развернется простор для формальной логики» [70].

Сложной схемой является и таблица истинности. Аксиоматическое построение в логике, возможно, тоже является схемой, но, чтобы убедиться в этом или, наоборот, отвергнуть это предположение, необходимо специальное исследование.

Для Бибихина все построения Витгенштейна выглядят как верные, почти гениальные. Я так не думаю. Ну да, Витгенштейн создал язык (схем и нарративов), в котором можно было описать и осмыслить работу и видение символических логиков. И многие логики, работающие в этом русле, берут этот язык на вооружение. Но ведь одновременно они берут на вооружение и все основные мифы символической логики. А именно, что традиционная логика «безнадежна устарела», что символическая логика не нуждается в традиционной, что дискурс символической логики автономен, что можно развертывать дискурс, не опираясь на обычные рассуждения и законы традиционной логики, что мышление не выходит за пределы логики, совпадает с ней, что логика ‒ это только символическая логика, что современный кризис логики связан с недостаточной её обоснованностью (а когда пытаются это обоснование строго провести, то получают просто еще одну логику, не лучше остальных). В этом плане Витгенштейн, с одной стороны, действительно, обеспечил условия для становления символической логики, а с другой ‒ твердой рукой направил её к будущему кризису. Вспомним, хотя бы чем заканчивает свои размышления А. Карпенко: «В связи с этим возникает фундаментальный вопрос о существовании конструкции под названием ЛОГИКА. Написание всего этого раздела, да и всей статьи, свидетельствует, что такой конструкции нет, и не может быть».Можно указать и на другие проблемы.

Да, с одной стороны, Витгенштейн отличает реальность (онтологию) символической логики от реальности обычного мира, но с другой ‒ подобно Платону, утверждавшему, что вещи существуют по приобщению к идеям, считает, что в обычных предложениях и рассуждениях скрыты собственно логические отношения. Отсюда его представления о «внутренних отношениях».

4.122. «Мы можем говорить в некотором смысле о формальных свойствах объектов и атомарных фактов или о свойствах структуры фактов, и в этом же смысле ‒ о формальных отношениях и отношениях структур.
(Вместо “свойство структуры” я также говорю “внутреннее свойство”; вместо “отношения структур” ‒ “внутреннее отношение”. Я привожу эти выражения, „чтобы показать причину очень распространенного у философов смешения внутренних отношений и собственно (внешних) отношений.) Существование подобных внутренних свойств и отношений не может, однако, утверждаться предложениями, но оно проявляется в предложениях, которые изображают факты и говорят о рассматриваемых объектах.

4.1221. Внутреннее свойство факта мы можем также назвать чертой этого факта. (В том смысле, в каком мы, например, говорим о чертах лица.)

4.123. Свойство является внутренним, если немыслимо, что его объект им не обладает. (Этот голубой цвет и тот стоят ео ipso (тем самым) во внутреннем отношении более светлого и более темного. Немыслимо, чтобы эти два объекта не стояли в этом отношении друг к другу.). (Здесь неопределенному употреблению слов "свойство" и "отношение" соответствует неопределенное употребление слова “объект”.)

4.124. Существование внутреннего свойства возможного положения вещей не выражается предложением, но оно выражает себя в предложении, изображающем это положение вещей, посредством внутреннего свойства данного предложения. Приписывать предложению формальное свойство так же бессмысленно, как и отрицать у него это формальное свойство.

4.125. Существование внутреннего отношения между возможными положениями вещей выражается в языке внутренним отношением между предложениями, которые их изображают.

4.1251. Здесь окончательно разрешается спорный вопрос ‒ “являются ли все отношения внутренними или внешними”.

4.1252. Ряды, упорядоченные внутренними отношениями, я называю формальными рядами.
Числовой ряд упорядочен не внешним, а внутренним отношением.
Точно так же и ряд предложений “aRb”.
“ ($x): aRx • xRb”
“ ($x, у) : aRx • xRy • yRb”, и т. д.
(Если “b” стоит в одном из таких отношений к “а”, то я называю “b” следующим за “а”.)». (ЛФТ).

На самом же деле здесь неадекватное объяснение: в обычных предложениях и рассуждениях нет никаких внутренних отношений и структур, но, поскольку в символической логике эти предложения и рассуждения заменяются специально построенными конструкциями (формулами, таблицами истинности), то кажется, что последние скрыты в этих обычных предложениях и рассуждениях. Другое заблуждение касается употребления знаков. Они тоже отнесены Витгенштейном к внутреннему плану. Спрашивается, почему? А потому, что употребление знаков невозможно промоделировать в языке символической логике. Интересно, что Бибихин идет здесь за автором ЛФТ, доказывая, что так и должно быть. Аргументирует он необходимость внутренних отношений, правда, исходя их феноменоменологического дискурса, отношение к которому Витгенштейн ясно не высказывал.

«Отношение, ‒ пишет Бибихин, ‒ устанавливаемое каждый раз заново и каждый раз по-своему применением знака, невидимо. Оно остается логическим, т. е. имеет уже известную нам опору, а именно в тожестве, которое ушло теперь из внешнего знака во внутренний. Тожество переносится на невидимое в знаке, на «внутреннее отношение». Это последнее оказывается однако в более фундаментальном отношении тожеством, потому что внутреннему, ничем не фиксированному, уже не на что больше опереться. Тожество встроено во внутреннее отношение как его база.

В. надеялся добраться до тожества в означаемом через логическое в знаке и заметил, вглядываясь, что знак всегда подан по-разному способом его применения. Оказалось, что логически тем же, что означаемое, должны быть оба вместе, знак и способ его применения. Задача затрудняется не умножением моментов, за которыми надо следить (следили за одним знаком, теперь их оказалось два, внешний и внутренний), а интересным образом: требуя новых упражнений в невидимом и отчета о том, что принципиально не показывает себя. Ситуация красивая: чем глубже исследование, тем больше оно имеет дело с целым<…>

Освоимся в ситуации, в которой мы оказались. Логическая форма переместилась во «внутреннее отношение». Оно, не забудем, не поддается описанию, потому что знаки, используемые для описания, потребуют опять же способа их применения. Внутренним отношением, или логической формой, определяется предмет (Gegenstand), который можно понимать как цель речи. Поэтому «предмет описания не находится в описании». Мир, предмет всеобщих фраз, входит в них через логическую форму, и он же всегда остается вне этих фраз, скрываясь в том, на какой предмет они делаются. Об этом сказано:

“Предмет, с которым имеют дело всеобщие фразы, есть собственно сам мир, вступающий в них через логическое описание. И поэтому мир собственно никогда в них не выступает, так же как и предмет описания не выступает в описании”[71]» [72].

По сути, к внутреннему плану у Витгенштейна отнесена и философия. Философский дискурс, если он только не основан на логике Витгенштейна, это как раз то, о чем нужно молчать. Но поскольку потенциально он может быть прояснен в символической логике а-ля ЛФТ, философские построения нужно отнести к внутреннему плану.

Такова наша реконструкция ЛФТ. При этом я старался придерживаться гипотезы о том, что ЛФТ ‒ это, прежде всего, совокупность согласованных схем дополненных методологическими соображениями.

И еще одно соображение. В 1965 году на лекциях, прочитанных в МИФИ на семинаре по логике науки и инженерии, Щедровицкий объяснял, какой он смысл вкладывает в содержательную логику и что наряду с формальной логикой всегда существовала другая традиция.

«Но история логики, ‒ говорил Щедровицкий, ‒ имела и другую сторону, принципиально отличную от первой. Ведь она появилась и на первых порах развивалась не как формальная логика, а “органон”, т.е. теория познания и методология науки, как теория мышления. Построение формализованных языков явилось лишь одним из ее продуктов и, по-видимому, побочным. А другую линию развития образовывали попытки понять природу мышления<…> Первая линия была линией построения формализованного языка, вторая – линией эмпирической науки» [73].

Реконструкция истории логики и методологии показывает, что была и третья линия ‒ построение методов. Вот, например, как ставит вопрос Декарт. На пути, считает он, к истинному познанию природы и человека, которое производится мышлением, в частности, на основе идей, рожденных вместе с человеком, стоят преграды, обусловленные природой его воли, тела и детства. Чтобы их преодолеть, человек должен правильно мыслить, например, начинать с ясных и отчетливых идей.

«Ибо каждый раз, ‒ пишет Декарт, ‒ когда я настолько удерживаю свою волю в границах моего знания, что она составляет свои суждения лишь о вещах, представляемых ей разумом ясно и отчетливо, я не в состоянии ошибиться; ведь всякое ясное и отчетливое понятие есть, несомненно, нечто и, следовательно, не может происходить из небытия, но необходимо должно иметь своим творцом бога, а бог, будучи совершенным, не может служить причиной никакого заблуждения» [74].

Каков путь правильного мышления? По Декарту он задается методом. Метод Декарта включает в себя два плана: с одной стороны, он задает (описывает) объективные процедуры, например, необходимость сведения более сложных явлений к менее сложным, или деления сложного явления (вопроса) на простые составляющие, или систематического рассмотрения темы, с другой стороны, так сказать, субъективные процедуры, например, выделение ясных и отчетливых представлений, простых и сложных представлений, понятных и непонятных. Предварительное условие правильного мышления по Декарту, и здесь он идет нога в ногу с Ф.Бэконом, ‒ отказ от сложившихся предрассудков и неправильных взглядов, касающихся строения природы и познания.

При этом в истории философии можно выделить два разных варианта построения методов: в логике, получившей название содержательной, и собственно в методологии. На мой взгляд, уже в работах Аристотеля («Вторая Аналитика») складывается подход, который сегодня можно отнести к содержательной логике; к этому же варианту относится и исследование Д.Миллем индуктивной логики. Будем эти логики назвать «традиционными содержательными».

В рамках методологии построение методов начинается только в конце XIX начале ХХ столетии. Для этого направления характерны ряд особенностей.

• Как правило, методы здесь понимаются как методы правильного мышления, причем критерии правильности могут быть различными (непротиворечивость, создание условий для дальнейшего развития мышления, возможность построения новых знаний и др.).

• Методы создаются методологами, но с опорой на уже складывающиеся образцы мышления, которые для этого описываются и анализируются под определенным углом зрения.

• Методы адресуются определенным аудиториям (педагогам, ученым, инженерам и т.д.), которые предъявляют к содержанию и форме этих методов определенные требования.

• Построение методов относится к одному из типов методологической работы (в рамках «частной методологии»; о различии «частной» и «общей методологии» см. [75]). Но эта работа по продукту (методы) может быть отнесена и к содержательной логике, формируемой в рамках методологии. Получается, что со стороны содержательной логики ‒ метод, а со стороны частной методологии ‒ конкретная методология изучения (исследования).

Таким образом, можно говорить о четырех основных направлениях развития логики.

‒ Формальная логика, идущая от работ Аристотеля.

‒ Символическая логика.

‒ Традиционная содержательная логика.

‒ Содержательная логика в рамках методологии («новая содержательная логика»).

Был период, когда казалось, что содержательная логика (в лице индуктивной и диалектической логик, отчасти и модальной логики) вполне может развиваться самостоятельно. Однако история развития содержательных логик показала, что это не так. Содержательные логики смогут выполнить свою миссию только в том случае, если пойдут на смычку с современной методологией. Дело в том, методы конкретных видов мышления не могут быть получены просто за счет обобщения уже сложившихся форм мышления. Например, неизвестно, какие сложившиеся способы гуманитарного познания эффективны и правильны. В то же время методология позволяет конституировать новые методы мышления и проверить их на эффективность. Именно это и стараются показать два основных направления современной методологии ‒ методология науки и методологическое движение, инициированное Московским методологическим кружком.

Библиография
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
44.
45.
46.
47.
48.
49.
50.
51.
52.
53.
54.
55.
56.
57.
58.
59.
60.
61.
62.
63.
64.
65.
66.
67.
68.
69.
70.
71.
72.
73.
74.
75.
76.
77.
78.
79.
80.
81.
82.
83.
84.
85.
86.
87.
88.
89.
90.
91.
92.
93.
94.
References
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
44.
45.
46.
47.
48.
49.
50.
51.
52.
53.
54.
55.
56.
57.
58.
59.
60.
61.
62.
63.
64.
65.
66.
67.
68.
69.
70.
71.
72.
73.
74.
75.
76.
77.
78.
79.
80.
81.
82.
83.
84.
85.
86.
87.
88.
89.
90.
91.
92.
93.
94.
Ссылка на эту статью

Просто выделите и скопируйте ссылку на эту статью в буфер обмена. Вы можете также попробовать найти похожие статьи


Другие сайты издательства:
Официальный сайт издательства NotaBene / Aurora Group s.r.o.