Статья '«Правый суд» в России конца XIX – начала XX века, или Миф об утраченной законности' - журнал 'Genesis: исторические исследования' - NotaBene.ru
по
Меню журнала
> Архив номеров > Рубрики > О журнале > Авторы > О журнале > Требования к статьям > Редакционный совет > Порядок рецензирования статей > Политика издания > Ретракция статей > Этические принципы > Политика открытого доступа > Оплата за публикации в открытом доступе > Online First Pre-Publication > Политика авторских прав и лицензий > Политика цифрового хранения публикации > Политика идентификации статей > Политика проверки на плагиат
Журналы индексируются
Реквизиты журнала

ГЛАВНАЯ > Вернуться к содержанию
Genesis: исторические исследования
Правильная ссылка на статью:

«Правый суд» в России конца XIX – начала XX века, или Миф об утраченной законности

Соломко Зарианна Владимировна

кандидат юридических наук

доцент кафедры теории права, государства и судебной власти, Российский государственный университет правосудия

117418, Россия, г. Москва, ул. Новочеремушкинская, 69, оф. 1005

Solomko Zarianna

PhD in Law

Associate professor, Department of Theory of Law, State and Judicial Power, Russian Academy of Justice 

117418, Russia, g. Moscow, ul. Novocheremushkinskaya, 69, of. 1005

solzary@gmail.com
Другие публикации этого автора
 

 

DOI:

10.25136/2409-868X.2018.1.24233

Дата направления статьи в редакцию:

19-09-2017


Дата публикации:

29-01-2018


Аннотация: Статья посвящена анализу соответствия российской юстиции конца XIX – начала XX в. требованиям законности как атрибута правового государства. Исходя из ряда основных принципов / требований законности, которые выдвигаются современной мейнстримной теорией законности (внутренняя непротиворечивость позитивного права и единство законности, верховенство закона, равенство перед законом и судом, беспристрастность суда, гарантированность прав частных лиц от произвола администрации, недопустимость противопоставления законности и целесообразности), показываются противоречия пореформенного позитивно-правового регулирования юстиции и правоприменительной практики в этой сфере, несовместимые с господствующими в теории права концепциями правового государства. Методологическую базу работы составляет аутентичный, раннесоветский и современный марксизм, в том числе методология критики права, разработанная Е. Б. Пашуканисом, П. И. Стучкой, И. П. Разумовским, и понятийный аппарат концепции Ю. И. Семенова. В статье акцентируется внимание на таких проблемах дореволюционной юстиции, как противоречие между общими принципами Судебных уставов 1864 г. и частными правовыми нормами, постепенное выхолащивание прогрессивных норм Судебных уставов, административная коррозия судебной власти, правовой партикуляризм, отсутствие институтов административной юстиции, двойные правоприменительные стандарты. С позиции марксистского анализа показывается закономерный характер этих феноменов. Обращается внимание на идеологическую природу тех упущений в трактовке дореволюционной юстиции, которые присущи современному мейнстримному историко-правовому сознанию. Содержащиеся в работе обобщения и выводы ставят под вопрос методологическую и теоретическую ценность понимания дореволюционной юстиции как феномена становящейся правовой государственности и служат актуализации диалектико-материалистического, социально-классового анализа пореформенной юстиции и дореволюционного российского правопорядка в целом.


Ключевые слова:

Судебные уставы, дореволюционная пореформенная юстиция, судебные контрреформы, законность, целесообразность, правовое государство, зависимый периферийный капитализм, щегловитовская юстиция, административная юстиция, идеология

Abstract:  This article is dedicated to the analysis of adherence of the Russian justice of the late XIX – early XX centuries to the requirements of lawfulness as an attribute of the legal state. By reference to number of basic principles/requirements of lawfulness, advanced by the contemporary mainstream theory of lawfulness (inner consistency of positive law and unity of lawfulness, supremacy of law, equality before law and court, fairness of courts, security of the rights of private entities from arbitrariness of administration, inadmissibility of contraposition of lawfulness and purposefulness), the article demonstrates contradictions of the post-reform positive legal regulation of justice and law enforcement practice in this field, which are incompatible with the dominant in the theory of law concepts of legal state. Attention is focused on such problems of prerevolutionary justice, as the contradiction between the general principles of the Court Statute of 1864 and private legal norms; gradual eroding of the progressive norms of Court Statutes; administrative corrosion of judicial power; legal particularism; lack of the institutions of administrative justice; double law enforcement standards. From the perspective of Marxist analysis, the author demonstrates the legitimate character of the aforementioned phenomena. Attention is turned to the ideological nature of the gaps in the interpretation of prerevolutionary justice that are common to the contemporary mainstream historical-legal consciousness. The contained in the work generalizations and conclusions doubt the methodological and theoretical value of comprehension of the prerevolutionary justice as a phenomenon of the establishing legal statehood, and actualize the relevance of the dialectic-materialistic, social-class analysis of the post-reform justice and prerevolutionary Russian legal order overall.


Keywords:

Ideology, Administrative justice, Russian justice, Dependable peripheral capitalism, Legal state, Purposefulness, Lawfulness, Judicial counter reforms , Prerevolutionary post-reform justice, Court statutes

В период распада СССР распространилось и до сих пор широко бытует представление о том, что, несмотря на все исторические зигзаги и сложности, вызванные не в последнюю очередь необходимостью адекватно реагировать на эксцессы левых радикалов и разного рода «массовые беспорядки», магистральным направлением развития дореволюционной России пореформенного периода было правовое государство[1, 2, 3]. У этой идеологемы есть разные редакции – правые, либеральные, а также по видимости ценностно-нейтральные, но большинство из них предполагает один практический вывод: в поисках путей, ведущих к воплощению принципа законности, современным российским правоведам, политикам и гражданскому обществу надлежит, стряхнув со своих ног прах советского неправового режима, обратить взор к пореформенной России второй половины XIX – начала XX в.

Празднование 150-летия Судебных уставов 1864 г. породило волну публичных выступлений и публикаций, содержанием которых была, по сути, умеренная и не очень апология Судебных уставов и пореформенного суда. Целый ряд представителей академической юриспруденции, специалистов по истории государства и права активно настаивали на том, что своего рода флагманом процессов «модернизации» и «демократизации», формирования «правового строя», главным оплотом законности и правопорядка вплоть до октября 1917 года была российская юстиция.

В числе заметных публикаций, нацеленных на более широкую аудиторию, чем академические исследователи, и проникнутых даже некоторым просветительским и гражданским пафосом, внимание многих привлекли две статьи доктора права Эссекского университета А. Верещагина на портале legal.report («Расцвет и гибель юридического сословия Российской империи»[4], «Главные судьи российской империи»[5]), в которых автор убеждал читателей, что в дореволюционной России – в отличие от нынешней и тем более советской – существовало некое относительно монолитное юридическое сословие, в актив которого следует прежде всего записать приверженность правовым ценностям, «идее права», а также некоррумпированность и моральную чистоплотность в профессиональной сфере. Если верить А. Верещагину, в пореформенные времена «российский суд был наиболее близок к воплощению правовых идеалов»[5]. Автор настойчиво подводит читателя к выводу о том, что вплоть до 1917 г. страна шла по верному историческому и правовому пути – потом же стараниями безответственных левых радикалов все обрушилось в черную дыру. А. Верещагин полагает, что не в последнюю очередь благодаря юридическому сословию в России возникла «правомерная самодержавная монархия», а в 1917 г. «действиями левых радикалов, лишенных каких бы то ни было моральных принципов, страна была ввергнута в пучину самого разнузданного и ничем не ограниченного произвола»[4].

Сходные парадигмы часто встречаются в диссертациях, других научных и публицистических текстах постсоветского периода: была, дескать, какая-никакая, но попытка строить правовой порядок, да левые радикалы (как вариант – исторические обстоятельства) помешали, поэтому в 1990-е гг., после многих десятилетий неправового строя, пришлось начинать все сначала – помянем же добрым словом пореформенное правосудие и, опираясь на исторический опыт, продолжим этот путь, учтя прежние ошибки. Одни при этом призывают следовать заветам «отцов судебной реформы», другие напоминают о кадетских рецептах, третьи вызывают из прошлого духов К. П. Победоносцева, М. Н. Каткова и П. А. Столыпина.

В таких реставрационных проектах хорошо все, за исключением того, что они совсем не в ладу с исторической истиной и подразумевают оправдание того контрреформенного болота, в которое российский правопорядок и судебная система стали погружаться вскоре после судебной реформы 1864 года. Актуальный же политический смысл этих объяснительных схем – независимо от степени осознания этого теми, кто ими оперирует, – состоит в том, что они служат идеологическим прикрытием реставрированного в России четверть века назад зависимого периферийного капитализма – системы отношений,из которых страна в 1917 г. сумела выбраться только благодаря Октябрьской революции[6, 7].

По моему убеждению, когда говорят о вызревании правового государства в дореволюционной России, о приверженности законности и «идее права» как отличительной черте дореволюционной юстиции, то это либо имеющая идеологическую природу грубая предвзятость, либо заблуждение окутанного мифами обыденного сознания. Чтобы прийти к такому выводу, совсем не обязательно читать советские научные тексты по истории государства и права, судебной власти в частности, якобы чрезвычайно идеологизированные, – достаточно знать работы добросовестных дореволюционных исследователей-профессионалов, ученых-юристов и публицистов, познакомиться с воспоминаниями субъективно честных деятелей судебной системы и дать себе труд вникнуть в архивные материалы, протоколы заседаний Государственной думы и Государственного совета по вопросам юстиции, отчеты думских фракций, документы министерства юстиции.

Задача опровержения мифа о становлении – хотя бы и противоречивом – правового государства в России пореформенного периода, о стойкой приверженности власти и судебного ведомства «идее права», «правовым ценностям» и т. п. как научная проблема по большому счетубыла решена еще в советской науке усилиями ряда исследователей, которые, опираясь на дореволюционные источники, достаточно объективно и всесторонне реконструировали соответствующие стороны пореформенного правопорядка и юстиции[8, 9, 10, 11, 12, 13, 14]. Однако, поскольку общий уровень постсоветских историко-правовых работ, нынешний, скажем так, медианный уровень постсоветского академического историко-правового сознания находится значительно ниже объективного уровня историко-правовой науки, некоторые давно установленные факты и сделанные выводы сегодня необходимо выводить из состояния маргинальности, дополнительно осмысливать и конкретизировать. Кроме того, достаточно остро стоит задача разоблачения этого мифа в обыденном общественном сознании.

Полагаю, превратности законности в пореформенной России, в частности в сфере юстиции, – это, с одной стороны, убедительное доказательство того, что господствующие в академическом правоведении концепции правового государства, правопорядка и судебной власти не работают, с другой – убедительный аргумент в пользу той критики идеи правового государства и института юстиции в классовом обществе, которая была дана марксизмом и современной западной критической правовой теорией[15]. Формат научной статьи не дает возможности максимально полно и конкретно аргументировать этот тезис, поэтому ограничусь несколькими принципиальными для понимания затронутой проблемы моментами, имея при этом в виду прежде всего последние десятилетия существования царской юстиции (конец XIX – начало XX в.).

Обращаясь к господствующим ныне трактовкам правового государства и законности (а они в большинстве своем укладываются в позитивистскую или так называемую «мягко-позитивистскую», то есть допускающую некоторые естественно-правовые вкрапления, парадигму: сводятся либо к пониманию правового государства как правления законов, а не людей, либо к его трактовке в духе правления хороших законов, отягощенных некоторыми гарантиями прав частных лиц), мы находим некий минимальный набор требований, предъявляемых к законности как атрибуту правового государства.

В числе основных – требования внутренней непротиворечивости системы позитивного права и верховенства закона. Марксизм, равно как и современная западная критическая правовая теория показывают, что эти требования весьма превратно отражают действительность. Любая система права в буржуазном государстве или в государстве, в котором буржуазные отношения получили более или менее серьезное развитие, будет характеризоваться существованием фундаментального противоречия между провозглашенными правовыми принципами и частными нормами. Это противоречие в конечном итоге отражает антагонистические противоречия между интересами разных классов. Кроме того, государство имеет обыкновение выхолащивать содержание законов в подзаконных актах, иных формах права, в том числе в законе не предусмотренных, и правоприменительных актах, если по какой-либо причине законы стали неудобны[16, c. 535]. Судебные уставы 1864 г. и история их «корректировки» вплоть до 1917 г. – яркий тому пример.

В ключевых нормативно-правовых актах судебной реформы 1864 г. изначально содержалось это фундаментальное противоречие между декларированными общими принципами и частными нормами.

Знаменитым императорским указом от 20 ноября 1864 г.[17] подданным был, как известно, обещан «суд скорый, правый, милостивый и равный для всех», обладающий «надлежащей самостоятельностью». Однако, вопреки декларированному обещанию «равного для всех» суда, подданные не были уравнены перед судом, и это противоречие, содержалось уже в первоначальном тексте УСУ: статья вторая этого акта гласила, что судебная власть указанных в предшествующей статье установлений «распространяется на лица всех сословий и на все дела, как гражданские, так и уголовные», но единственное примечание к ней выводило за рамки этого принципа духовные, военные, коммерческие и крестьянские суды, власть которых должна была определяться особыми постановлениями[18, c. 17-18]. И спустя полвека после принятия Судебных уставов сохранялась правовая обособленность крестьянства, которое составляло 4/5 населения страны, некоторых других социальных групп (см., к примеру, краткий обзор низших судебных инстанций, действовавших в Российской империи в начале XX века[19, c. 13-25]).

Даже в самый первый – доконтрреформенный – период своего существования судебная власть не была твердо отделена от административной, и это проявлялось не только в сохранении административных расправ. Судьи даже формально-юридически изначально не были поставлены на твердую почву независимости и несменяемости: право министра юстиции назначать судей, повышать их по должности и фактически блокировать выборную систему занятия судейских мест, заменяя без объяснений выбранных судебными местами кандидатов другими, открывало путь для административной коррозии юстиции[20, c. 194].

Различие между позитивно-правовыми декларациями и реальностью не замедлило проявиться уже в первые пореформенные годы, когда, как писал М. Чубинский, «литературные процессы», в том числе процесс «Современника», и дело Протопопова (мелкого чиновника министерства внутренних дел, который оскорбил действием своего начальника вице-директора и был оправдан судом), «положили начало посягательствам на независимость суда и на несменяемость судей»[21, c. 206]. В результате же контрреформ и «щегловитовщины» независимость суда и судейская несменяемость и вовсе стали эфемерными и воспринимались лишь в качестве предмета горькой или язвительной иронии.

В одной из работ М. Чубинского, которая посвящена оценке реформы 1864 г., есть верное замечание, проясняющее те предпосылки контрреформенных трансформаций Судебных уставов, которые лежали в позитивно-правовой сфере: «…. одной из причин, подготовивших темное будущее судебным уставам, были компромиссы, попавшие в текст уставов и подрывавшие их же основные принципы. Хотя и был дан ряд гарантий, но, по справедливому замечанию “Отечественных Записок”, настоящие гарантии были допущены лишь для тех случаев, которые стояли вне всякого соприкосновения с прерогативами правительства»[20, c. 197].

Эти «компромиссы» и «негарантированные гарантии» в дальнейшем облегчили выхолащивание Судебных уставов контрреформенным законодательством, циркулярами министров юстиции, сенатскими толкованиями, актами административных властей, и в конце концов «…. уставы исчезли под мрачными наслоениями позднейшего законодательства»[22, c. 11].

«… за... пятьдесят лет, – констатировал в “юбилейной” статье М. Чубинский, – духу и устоям судебных уставов было нанесено столько тяжких ударов, а судебная действительность так далеко ушла от когда-то намеченных и проводимых в жизнь идеалов, что о радости и торжестве никак думать не приходилось, а уцелевшие могикане судебной реформа в юбилейный день, уносясь мыслью в далекое прошлое, могли живо чувствовать лишь то, что чувствовал Марий на развалинах Карфагена»[23, c. 171].

На сходной оценке полувековых итогов подтачивания и разрушения Судебных уставов настаивал и Жижиленко: «….. через пятьдесят лет после их появления нашим идеалом в области [уголовного] процесса является во многом возврат к тому, что было сделано полвека тому назад...»[24, c. 44].

Мейнстримные концепции законности и правового государства предполагают, что нормативно-правовые акты должны приниматься органами, созданными не произвольно в порядке, определенном нормативно-правовыми актами, обладающими в данной системе права высшей юридической силой. И здесь нужно подчеркнуть то обстоятельство, что все акты, принятые Государственными думами после «третьиюньского переворота», в том числе касающиеся судебной системы, включая и многострадальный закон от 15 июня 1912 г. «О преобразовании местного суда», изначально были незаконными, поскольку принимались органами, образованными в нарушение ст. 87 Основных государственных законов 1906 г., не допускавшей, как известно, изменения избирательного закона в обход Думы.

Еще одним из требований буржуазной законности, ассоциируемой с правовым государством, является ее единство. Это единство в России конца XIX – начала XX в. отсутствовало. С одной стороны, Судебные уставы 1864 г., в том числе суд присяжных, так и не были введены повсеместно. С другой – единство законности было окончательно подорвано массовой практикой использования режимов исключительных положений, использованием в невоенное время военной юстиции против гражданских лиц.

В. М. Гессен ничуть не сгущал красок, утверждая, что закрепленные Положением о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия от 14 августа 1881 года состояния «усиленной» и «чрезвычайной» охраны, по сути, были тождественны режиму гражданской диктатуры[25, c. 181], а «фиктивное военное положение», не предусмотренное, строго говоря, никакими нормативно-правовыми актами, но официально устанавливавшееся со ссылкой на Правила о местностях, объявляемых состоящими на военном положении 1892 года, означало не что иное, как военную диктатуру[25, c. 200].

Помимо положения усиленной и чрезвычайной охраны, а также военного положения для борьбы с освободительным движением в дореволюционной России существовала практика использования исключительных мер по охране общественной безопасности, вводимых в местностях, не объявленных на исключительном положении, а также практика предоставления исключительных полномочий местным административным властям особыми (общими и сепаратными) законами[25, c. 173]. В совокупном действии «исключительные положения» давали тот режим не просто правового партикуляризма, но «произвола и бесправия»[25, c. 357], который и определял не только формат деятельности судебного ведомства, но и весь строй государственно-правовой жизни, являвшийся современникам таким:

«В Таврическом дворце – конституция... В остальной России – генералы Думбадзе.

К Таврическому дворцу приставлены поручики Пономаревы, как классные дамы к институткам, чтобы конституция не выходила за пределы дворца и не совалась, куда не надо.

За генералами Думбадзе никто не смотрит, и только от времени до времени их повышают в чинах.

Депутаты в Таврическом дворце поговаривают, генералы Думбадзе постреливают, и таким способом водворяется гармония властей – законодательной и исполнительной.

Только обыватели должны спать одетыми, часто вскакивают, кричат и подымают тревогу, не зная, откуда им ждать полного благополучия: снизу, сверху, справа или слева»[26, c. 712-713].

Еще одно из требований законности и правового государства — это беспристрастность суда, то есть, помимо прочего, отсутствие двойных правоприменительных стандартов. Однако не нуждается в доказательствах тот факт, что в пореформенном российском суде всегда сохранялись две юстиции – для классовых противников и для классово близких.

Одним из классово близких был товарищ министра внутренних дел В. И. Гурко, выступавший за использование заложничества в борьбе с революционерами. Он вошел в историю не только своим проектом аграрной реформы, направленным на разрушение крестьянской общины и своими мемуарами, но и громким «делом Линдваля». В ноябре 1906 г., то есть как раз в то время, когда деятельность оправдываемых им в самых благопристойных выражениях во имя высших государственных целей военно-полевых судов была в самом разгаре, товарищ министра внутренних дел В. И. Гурко заключил с дружественной фирмой «Линдваль и Кº» контракт на поставку хлеба в голодающие губернии и выдал из казны аванс в 800 тыс. руб. Фирма обязательств не выполнила, поставками не был закрыт даже аванс. Товарищ министра внутренних дел оказался в центре скандала, был отстранен от должности и на 3 года лишен права состоять на государственной службе. Но уже в марте 1908 г. Николай II помиловал В. И. Гурко, а в мае того же года сделал его камергером двора»[27, c. 743].

Получается, что, в понимании главы государства, ограбление одним из самых высокопоставленных государственных чиновников государственной казны чуть ли не на миллион рублей и оставление без хлеба голодающих губерний суть деяния, если и не вполне согласующиеся с основами существующего правопорядка и интересами государственного управления, то во всяком случае малозначительные с точки зрения их противоправного содержания, не ставящие интересы государства и общества под серьезную угрозу, – в отличие от борьбы с такой государственной политикой – борьбы, которую следует пресекать самыми суровыми мерами, включая военно-полевую юстицию.

Деятельно борясь с любыми проявлениями освободительной борьбы и «левым» террором, правительство неоднократно препятствовало расследованию погромов, политических убийств и покушений, совершенных черносотенцами и другими правыми «защитниками» режима. Так, к примеру, по сути было наложено негласное вето на расследование покушения на С. Ю. Витте и чинились всяческие препятствия расследованию убийства М. Я. Герценштейна: один из главных виновников этого преступления, глава «Союза русского народа» А. И. Дубровин, так и остался безнаказанным, а представшие перед судом соучастники убийства были помилованы Николаем II спустя несколько месяцев после вынесения приговора[28].

«Вы посмотрите, – писал в это время Максим Горький, – полковник Мин за убийство на улице 18 декабря получает чин генерал-майора и назначается флигель-адъютантом царя. Полицейский Ермолов, убивший профессора Воробьева во время обыска в его квартире выстрелом подлеца – сзади, в затылок, когда профессор наклонился, – получает повышение в чине. Казачий офицер Абрамов и полицейский Жданов, избившие и изнасиловавшие политическую арестованную Спиридонову, не отданы под суд и тоже, вероятно, будут назначены на высшие должности»[29, c. 388].

Анализируя деятельность военной юстиции в Варшаве, Ф. Кон пришел к выводу, что приговоры по чисто уголовным (бандитским) делам смягчались чаще, чем по политическим[30, c. 158], и что преступления представителей власти против граждан влекли за собой несоизмеримо более мягкие наказания, чем деяния самих граждан, в том числе по сфабрикованным делам: за применение жестоких пыток к ошибочно арестованному случайному прохожему полицейского могли наказать двухнедельным арестом или месяцем тюремного заключения, тогда как как за преступление, которого он не совершал, простого обывателя с легкостью отправляли на виселицу[31, С. 163-168, 175]. Исследователь приводит такой красноречивый факт: Лодзинский генерал-губернатор Казнаков только однажды смягчил смертный приговор по политическому делу – обвиняемый по этому делу был предателем[30, c. 164].

С другой стороны, о какой беспристрастности может идти речь, если важнейшим критерием для отбора кандидатов и продвижения судей у министра юстиции оказывается приверженность «твердому направлению», монархические убеждения, правая ориентация? «В подборе личного состава критерий был один — подбирать людей более твердых, более монархически настроенных, которые являлись бы хранителями того строя, который тогда существовал»[32, c. 342], – признавал на допросах в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства бывший министр юстиции И. Г. Щегловитов.

В свете таких установок министров юстиции и других начальственных лиц не просто недостаточно твердыми, а прямо-таки левыми выглядели такие политически умеренные, но субъективно честные деятели судебной системы, как А. Ф. Кони и С. В. Завадский. И тот и другой оставили важные свидетельства, позволяющие реконструировать типичную фигуру судебного деятеля конца XIX – начала XX в. Судя по их воспоминаниям, люди, приверженные праву и правосудию, в судебной системе последних десятилетий царской России, безусловно, существовали, но они были в меньшинстве. Для большинства же ценности законности стояли где-то далеко после карьерных амбиций, материальных выгод, пожеланий начальства и иных лиц, от которых зависело успешное продвижение по службе.

Не последнее место среди принципов законности занимает гарантированность прав граждан (подданных) от произвола администрации.

Одним из тех институтов, с которыми в дореволюционной правовой мысли связывались надежды на возникновение правового государства, была административная юстиция, контролирующая законность деятельности публичной администрации и оберегающая права частных лиц.

О необходимости введения полноценной (конечно, с буржуазной точки зрения, поскольку чаяния рабочих и крестьян в этих дискуссиях в расчет просто не принимались) административной юстиции в России говорили задолго до Февральской революции, в том числе в связи с вопросом о преобразовании Правительствующего сената [33], когда-то большие (как выяснилось – напрасные) надежды возлагались на Государственную думу. В течение долгого времени дело практически не двигалось с места, и юристам-исследователям оставалось только «с лупой в руках искать зародышей судебно-административной гарантии прав русских подданных» (так выразился один из критиков барона С. А. Корфа, написавшего первую специальную монографическую работу об административной юстиции в Российской империи [34, c. 219].

Несколько попыток реформы Сената, столкнувшись с упорным сопротивлением со стороны реакционных правящих кругов, закончились неудачей[35, c. 88]. Реформирование же Сената в 1917 г., в результате которого идея административной юстиции, как могло показаться, вроде бы начала обретать плоть и кровь, по верному замечанию того же М. Д. Загряцкова, было всего-лишь «запоздавшей данью умиравшего режима требованиям времени»[35, c. 88].

Общим местом мейнстримных концепций законности и правового государства является также идея о недопустимости противопоставления законности и целесообразности. Два ключевых министра юстиции в конце XIX – начале XX века не смущаясь отдавали приоритет именно целесообразности: знаменитые «виды правительства» у Н. В. Муравьева и «охрана существующего строя» у И. Г. Щегловитова, как известно, стояли на первом месте. Аналогичным образом ранжировало эти ценности и подавляющее большинство других высших должностных лиц, причастных – формально или неформально – к отправлению правосудия, включая П. А. Столыпина, о котором Щегловитов имел все основания сказать в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства: «... его рассуждения были таковы, что, когда в государственной жизни создается необходимость какой-нибудь меры, – для таких случаев закона нет...»[32, c. 439].

Честные и трезво мыслящие свидетели эпохи с горечью повествуют о том, что к концу XIX – началу XX в. прогрессивный буржуазный дух Судебных уставов 1864 г. был загнан в глубокое подполье, и не последнюю роль в этом сыграли именно соображения высшей целесообразности:

«... обновленный русский суд, – вспоминал в 1913 г. Владимир Галактионович Короленко, – вначале был действительно орудием правового сознания и прогресса в области права. Он учил русское общество, только что вышедшее из крепостничества, новым отношениям, вытекавшим из освобождения крестьян, и внедрял в него идею равенства перед законом. Самой власти он умел внушить на некоторое время уважение своей независимостью и подчинением только закону (…) С тех пор многое радикально изменилось (…) “Виды правительства” поглотили сначала институт следователей и прокуроров. Потом низшую магистратуру, затем сенат. На этом учреждении, как на высокой горе, дольше всего держались еще отблески великой реформы, но, наконец, и они погасли, последними... На наших глазах сенат явно и покорно склонился перед влиянием министра юстиции...»[36, c. 668-669].

Пожалуй, и в самом деле ничто не характеризует вернее логику эволюции судебного ведомства, чем те изменения, которые происходят с высшим судебным органом. Еще более резко, чем В. Г. Короленко, отзывался о ситуации в Сенате после контрреформ А. Ф. Кони:

«…. старые департаменты сената стали наполняться и даже переполняться всякими административными отбросами и часто такими людьми, которым было зазорно подавать руку или отдавать официальный визит. В среде сенаторов появились губернаторы, засекавшие “жидов” и крестьян во время вымышленных бунтов, и целая вереница неудачных директоров департамента полиции, которые, хапнув огромное содержание, отпрашивались, оберегая свою драгоценную шкуру, в сенаторы. Мало-помалу характер и состав общего собрания изменился до чрезвычайности, и прежние представители строго консервативного элемента сравнительно с вновь назначенными оказались либералами, так что звание сенатора для тех, кто стоял за кулисами этого учреждения, утратило всякое внешнее достоинство»[37, c. 303-304].

В этой же тональности писал об эволюции контрреформенного Сената известный адвокат Николай Платонович Карабчевский: «Высшее судебное учреждение для всей России, Правительствующий Сенат, за последние годы по составу сенаторов, был не правительствующим, а лакействующим, вполне послушным директивам министров юстиции, хотя бы директивы эти нарушали явно закон... Особенно верно это относительно Уголовного Кассационного Департамента Сената, в котором вымерли такие честно-консервативные типы, как Репинский, бар. Тизенгаузен, Фененко и другие, и откуда были удалены в Общие Собрания такие талантливые и испытанные юристы либерального оттенка, как А. Ф. Кони, В. А. Случевский, Ф. А. Арнольд и др.»[38].

После Первой русской революции уже сложно было отрицать, что в сфере российской юстиции господствует не формальный закон, а бюрократическое усмотрение и политическая целесообразность, получившие имя «щегловитовщины». Допросы с пристрастием при производстве предварительных следствий, подлоги в актах следствия, пытки при дознаниях, вынесение приговоров судами на основе добытых такими способами доказательств, использование целой «системы провокаторства», инсценировка политических процессов, давление на свидетелей, «строптивых» судей, следователей и прокуроров – вплоть до увольнения неугодных деятелей судебного ведомства, фактическое превращение министерства юстиции в «филиал» министерства внутренних дел – эти и другие общие и частные проявления беззакония, системный характер которых зафиксирован в материалах Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства[14, 39], зачастую до сих пор трактуются субъективно-идеалистически, а не как закономерное явление, становящееся обыденностью на определенных стадиях существования классового общества.

Евгений Пашуканис в своей работе «Общая теория права и марксизм» показал, что понятия и принципы классического буржуазного судоустройства и судопроизводства, которые и ассоциируются с идеалами законности и правового государства, сами в конечном итоге суть только превращенные формы отношений товарообмена[40, c. 167-179]. Поэтому «правление права» постольку присутствует в современном, то есть буржуазном, обществе, поскольку последнее представляет собой рынок.

Вглядываясь в дореволюционную российскую юстицию, можно заметить, что больше всего формальной законности действительно обнаруживается именно в той узкой сфере, где встречались между собой формально равные товаропроизводители, не вхожие во властные коридоры и гостиные придворной камарильи. Шаг в сторону, – к примеру, взять те же тяжбы между простыми смертными и казной или уголовную юстицию – и здесь начинается совсем другая история, как писали об этом многие дореволюционные ученые и юристы-практики. Вот одно из таких свидетельств (Н. П. Карабчевский):

«Гражданские процессы, если они не были выдающимися ни по сумме, ни по положению участвующих, избегали министерского давления. Но в делах, где так или иначе был ход к министру юстиции, адвокату противной стороны надо было смотреть в оба. Я лично при Муравьеве в двух-трех выдающихся гражданских процессах испытал это и в свое время затратил всю свою энергию, чтобы парализовать закулисное давление, едва не погубившее заведомо правые дела.

Что касается до уголовного правосудия то, вне суда присяжных, его решения были сплошь тенденциозны и рабски угодливы политике данного министра юстиции. Достойно замечания, что тяжущиеся из аристократической или из близкой правительству среды, пользующиеся услугами адвокатов, избегали иметь своими поверенными или юрисконсультами лучших представителей присяженной адвокатуры. Они довольствовались услугами либо частных поверенных, либо присяжных поверенных таких судебных округов, где не имелось Советов присяжных поверенных и где не принятые Советами по нравственным основаниям лица находили себе приют. Это характерное явление объяснялось именно тем, что такие поверенные не брезгали никакими закулисными ходами в Министерстве Юстиции, а в последнее время и у самого Распутина во время якобы могущественного его влияния.

Безграмотные записки Распутина то к тому, то к другому министру нередко имели иногда решающее влияние на исход дела»[38].

Феномен военно-полевых судов 1906-1907 гг. подтверждает марксистскую идею о том, что в революционной ситуации и вообще в моменты острой классовой борьбы материя уголовных и уголовно-процессуальных отношений сбрасывает превращенную форму «правления права» и суд становится орудием открытой классовой диктатуры[40, c. 165-166].

В качестве доказательства того, что все было не так уж плохо в дореволюционных судах последних десятилетий существования царского режима, часто ссылаются на постановку дел в окружных судах, судебных палатах и Сенате. Но таким образом затемняется один важный момент. Какие суды прежде всего были олицетворением судебной власти в глазах большей части населения страны, с какой юстицией это большинство чаще всего имело дело? – Это отнюдь не Сенат, не судебные палаты и даже не окружные суды, а волостные суды (те самые «магарычные суды» и «суды волостного писаря»), земские начальники и другие контрреформенные низовые суды – положение дел в этих институциях, за редким исключением, было таким, что даже у министра юстиции Щегловитова не находилось для них доброго слова[41, стб. 1344-1345].

Суда «скорого, правого, милостивого и равного для всех» подавляющая часть подданных российского монарха так и не дождалась: даже компромиссный и весьма умеренный в своих положениях закон от 15 июня 1912 г., который, как предполагалось, должен был несколько исправить ситуацию в сфере местного правосудия, по большому счету не оправдал надежд и в значительной степени так и не был реализован[42, c. 17].

Игнорирование или затушевывание этой проблемы низового правосудия многими современными историками симптоматично: оно свидетельствует о том, что простой народ с его нуждами и бедами для этих авторов – по определению величина незначительная, существованием которой можно пренебречь. Впрочем, это всего лишь одно из частных проявлений той закономерности, что в целом наше академическое сознание в оценке дореволюционного правосудия и законности стоит на гораздо более правых, охранительных позициях, чем доктринальное и вообще образованное дореволюционное правосознание: многие нынешние «либералы» пишут и говорят о дореволюционной юстиции то, что тогда писали умеренные и не очень охранители. На фоне сегодняшней академической истории государства и права дореволюционная академическая юриспруденция либерального направления, занимавшаяся проблемами пореформенной юстиции, выглядит порой чуть ли не радикально-левой (скажем, именно так воспринимается сегодня вывод В. М. Гессена о том, что «будучи de jure правовым государством, Россия de facto остается государством полицейским»[22, c. 14]).

Полагаю, предпринятого общего обзора достаточно, чтобы поставить под сомнение наличность в дореволюционной России конца XIX – начала XX в. законности как одного из основных принципов организации государственной жизни. Ранее мне приходилось говорить о том, что невозможность для России этого периода приблизиться к западным образцам условного правового государства была предопределена в конечном итоге ее социально-экономическим строем, существенно отличавшимся от западного ортокапитализма (термин Ю. И. Семенова), в частности режимом двойной – внутренней и внешней – эксплуатации угнетенных классов (это вытекало из полуколониального характера государства), а также тем, что господствующий класс, далеко не совпадавший с классом буржуазии, использовал такие средства удержания власти и перераспределения прибавочного продукта в свою пользу, которые были не совместимы с требованиями законности и правового государства[15, 43].

Другими словами, произошедшая ревизия идеалов судебной реформы 1864 г., пренебрежение законностью, постоянное скатывание государства в правовой произвол были объективно обусловлены, а субъективная «щегловитовщина», то есть мотивация и поступки активных деятелей этого процесса, в конечном итоге была эпифеноменом социально-экономической системы – точно так же, как закономерным продуктом постсоветского периферийно-капиталистического бытия стал массовый отказ в науке от конкретного социально-классового анализа и ренессанс абстрактных неокантианских и консервативных «веховских» концепций законности и правового государства. Разумеется, это не освобождает людей от вины и ответственности за их сознательные действия.

Библиография
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
References
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
Ссылка на эту статью

Просто выделите и скопируйте ссылку на эту статью в буфер обмена. Вы можете также попробовать найти похожие статьи


Другие сайты издательства:
Официальный сайт издательства NotaBene / Aurora Group s.r.o.