Статья 'Поэзия и безумие' - журнал 'Litera' - NotaBene.ru
по
Меню журнала
> Архив номеров > Рубрики > О журнале > Авторы > О журнале > Требования к статьям > Редакционный совет > Редакция > Порядок рецензирования статей > Политика издания > Ретракция статей > Этические принципы > Политика открытого доступа > Оплата за публикации в открытом доступе > Online First Pre-Publication > Политика авторских прав и лицензий > Политика цифрового хранения публикации > Политика идентификации статей > Политика проверки на плагиат
Журналы индексируются
Реквизиты журнала

ГЛАВНАЯ > Вернуться к содержанию
Litera
Правильная ссылка на статью:

Поэзия и безумие

Гуревич Павел Семёнович

доктор философских наук, доктор филологических наук

главный научный сотрудник, Институт философии РАН

109240, Россия, г. Москва, ул. Гончарная, 12, стр. 1

Gurevich Pavel Semenovich

head of the division at Institute of Philosophy of the Russian Academy of Sciences

109240, Russia, g. Moscow, ul. Goncharnaya, 12, str. 1, of. -

gurevich@rambler.ru
Другие публикации этого автора
 

 

DOI:

10.7256/2409-8698.2014.3.14633

Дата направления статьи в редакцию:

13-03-2015


Дата публикации:

27-03-2015


Аннотация: В отечественной литературе обнаружилась, на мой взгляд, опасная тенденция – рассматривать душевный мир человека только глазами психиатра. Так появились рассуждения о психотике Иисусе Христе, об аутисте Александре Пушкине, о шизофренических и шизотипических расстройствах Франца Кафки, Жака Лакана, Андрея Тарковского, Сальвадора Дали, Андрея Платонова, Даниила Хармса, о шизофрении в культуре. Условились, что современный постмодернизм есть не что иное, как латентная, иначе говоря, «нестрашная» шизофрения. Напряжение ума начали трактовать в духе намечающегося сумасшествия. О воображении как человеческом даре стали писать только в русле болезненных фантазий. В статье использованы методы герменевтического анализа поэтических текстов. Применяются также открытия клинической психологии и приёмы сравнительного анализа литературных текстов. Новизна статьи связана с критическим осмыслением традиции, которая сложилась в современной гуманитарной мысли. Человека изучают лишь как ущербное творение, безумное по своей психической сути. Знакомство с психиатрией позволило многим исследователям взять человека под подозрение сразу, едва обнаружатся отдельные болезненные симптомы. Пока М. Цветаева, скажем, раскрывает тайну поэтического творчества: «Цветы растут, как звезды и как розы…», можно судить о ней как о здравомыслящем человеке. Но вот она зачем-то добавляет: «Стихом восстать – иль розаном расцвесть….». Тут уж начинает работать клиническое воображение.


Ключевые слова:

поэзия, безумие, психиатрия, воображение, вырождение, душа, сознание, поэт, дереализация, галлюцинация

Abstract: Russian literature demonstrates a dangerous, in my opinion, tendency – to look at man’s spiritual world only with the eyes of a psychiatrist. Thus, there have appeared discussions about the psychotic Jesus Christ, autist Aleksander Pushkin, about schizophrenic and schizotypal disorders of Franz Kafka, Jacques Lacan, Andrei Tarkovsky, Salvador Dali, Andrei Platonov, Daniil Kharms, about schizophrenia in culture. It has been agreed that present-day postmodernism is none other than latent, in other words, «benign» schizophrenia. The strain of the mind has come to be interpreted as the beginning of insanity. Imagination as a human gift has come to be described only in the frame of morbid fantasies.The article employs methods of hermeneutic analysis of poetic texts. Also, the findings of clinical psychology and the techniques of a comparative analysis of literary texts are used.The novelty of the article refers to critical interpretation of a tradition that has taken shape in modern humanitarian thought. Man is investigated only as a defective creation, insane by his mental essence. Acquaintance with psychiatry made many researchers begin to mistrust a human being as soon as some morbid symptoms appear. So far as M. Tsvetaeva, say, reveals the secret of poetic creation: «Flowers grow as stars and as roses…», she can be regarded as a sensible individual. But then she adds: «To rebel with a verse – or to bloom as a rose…». There clinical imagination begins to work.


Keywords:

mind, soul, degeneration, imagination, psychiatry, insanity, poetry, poet, derealization, hallucination

Феномен дереализации

Восстать стихом – допустимо. Но зачем расцветать розаном? Нет ли здесь странной регрессии на дочеловеческий, природный мир? Искушение велико – надо свериться с известным путаником, выдающимся психиатром Эмилем Крепелином. Пусть рассудит – позволительно ли человеку, находящемуся в собственных границах, цвести розаном?…

Располагаете ли вы исследованиями известного психиатра Карла Кальбаума? Тогда давайте раскроем томик стихов Н.А. Некрасова. Поэт пишет:

Милый друг, иль ты не видишь,

Что все видимое нами

Только отблеск, только тени

От незримого очами?

Не находите ли вы, что мы имеем дело с уже знакомой нам дереализацией? Не кажется ли вам, что Черный человек Есенина, ворон Эдгара По, лесной царь Гёте – неопровержимые продукты уставшего или заболевшего воображения? «Черный монах», судя по всему, надиктовал Э. Гофману немало фантастических рассказов. Он явился даже к А.П. Чехову, писателю трезвого реализма. Психиатры толкуют галлюцинации и иллюзии как результат больного творчества мозга, и реальные образы фактического мира служат лишь глиной, из которой лепится нечто произвольное, но воспринимаемое сознанием как реальность. Но разве воображение – всегда признак душевного заболевания?

Неправильно строить диагноз на основании той или иной особенности поведения. Рассмотрим эти трудности на материале стихотворения О. Мандельштама «Дано мне тело…». К этому эксперименту побудили меня многочисленные психиатрические работы, оказавшиеся за последнее время в поле моего зрения.

Анализ можно построить двояко. С одной стороны, поэт уверенно отождествляет себя со своим телом.

Дано мне тело, что мне делать с ним?

Таким единым и таким моим?

За радость тихую, дышать и жить,

Кого скажите мне благодарить?

Какое замечательное стихотворение, не правда ли? Мандельштам, осмысливая свое отношение к собственному телу, понимает, что он выступает и как садовник и как цветок. («Я и садовник, я же и цветок»). Иначе говоря, свою плоть он не производил. Она произросла так же, как появляется на свет душистое растение. Но поэт осознает, что собственное тело нужно холить, беречь, взращивать. Ведь он в этом смысле и садовник. Это природное чудо уже неистребимо.

На стекла вечности уже легло

Мое дыхание, мое тепло.

Само тело обладает необычностью, уникальностью. Оно не похоже, надо думать, на другие тела.

Запечатлеется на нем узор,

Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть

Узора милого не зачеркнуть.

Неплохо выражена поэтическая мысль: человек смертен, но он остается «на стеклах вечности». Прославление тела, какое трепетное, искреннее…

Но попробуем истолковать поэтические строчки иначе, тем более что у нас под рукой клинические труды. Взглянем на ситуацию глазами психиатра. Ведь мы знаем, что расподобление с собственным телом является первым признаком шизоидности. Оно вообще грозит возможным расщеплением. Но и что, с этой точки зрения, мы можем сказать о пациенте Мандельштаме? Конечно, поэт отождествляет себя со своим телом. Это нормально. Он даже ощущает его как некую целостность: «таким единым и таким моим». Но слегка смущает, что поэт рассуждает о своем теле, словно отодвинув его на некоторое расстояние. «Дано мне тело» – кто, вообще говоря, выдал плоть и по какому списку? Казалось бы, дано, и, слава Богу.

Фрейд считал, что тело является основой нашей человеческой идентификации. Но поэт не пишет: «мое тело – это Я». Он словно поэтически расщепился с телом. Сам-то стихотворный персонаж – не тело, а тело ему дано. Хорошо, что мы вовремя это заметили. Нас, профессионалов, трудно обмануть. Так и пишем: «Для пациента Мандельштама тело представляется внешним даром». Дальше мы фиксируем в карте болезни все элементы отчаяния и депрессии. Поэт озадачен: «Что мне делать с ним?» Если вы не читали стихотворение, то есть первичный клинический материал, то расшифровываем: поэт толкует о теле.

Скажите честно, положа руку на холодный лоб: «Разве такой вопрос возникает у хорошо интегрированного субъекта»? Покайтесь, вы тоже растеряны по этому поводу? Не знаете, как распорядиться телом? Не вполне понимаете, как обойтись с другими частями человеческого существа – умом, чувствами, волей? Тогда слушайте результаты экспертизы: ваше сознание утратило центрированность. Не исключено, что у вас бывают глюки. Вот этот сакраментальный вопрос: «что мне делать с ним?», вы адресуете кому-то конкретно? Любимой женщине, Создателю или лечащему врачу? Похоже, вы общаетесь с условной фигурой.

Невротик, а тем более психопат нередко убежден, что он понимает, почему в его голове выстраивается определенная череда здравых мыслей. Известному беллетристу и психиатру М. Нордау (1849-1923) такая мысль кажется смехотворной. Он приводит в подкрепление слова Б. Спинозы: «Если бы брошенный человеческой рукою камень мог думать, то он, наверное, вообразил бы себе, что он летит, потому что хочет лететь». Но вы только попробуйте развернуть строчки Мандельштама в бытовую ситуацию. Итак, поэт рано утром появляется на кухне и говорит: так, мол, и так, «дано мне тело, что мне делать с ним?» Все в шоке. Как говорил незабвенный актер Фрунзик Мкрчян, «хохотался только один человек». Зловредный сосед, который, собственно, и позвонил психиатру. Это ж надо, полный раскардаш. Тело отдельно, а поэт, согласно признательным показаниям, сам по себе. Этим персонажем надо бы заняться основательнее.

Вот такая у меня клиническая картина вашего любимого Мандельштама. Ой, кажется, с психиатрической экспертизой я уже опоздал. Читаю в увлекательной книге В.П. Руднева «Полифоническое тело. Реальность и шизофрения в культуре XX века»: «Болезненное, подлинно шизотипическое искусство все-таки в гораздо большей степени адекватно XX веку, нежели герметически квазиздоровый мир «Игры в бисер». Франц Кафка, Осип Мандельштам, Даниил Хармс, Андрей Платонов, Сальвадор Дали, Рене Магрит, Жак Лакан, Жиль Делёз, Луис Бунюэль, Андрей Тарковский, Милорад Павич, Владимир Сорокин – вот подлинные мозаичные герои XX века» [1, с. 54].

Осип Мандельштам, конечно, в хорошей компании, но все же его психическое здоровье вызывает сомнения. Мудрый, конечно, человек, замечательный литератор. Но что-то знаете, настораживает. Вот, например, поэт, похоже, и сам разобрался, что делать с собственным телом. Но в другой раз – «В стихах о неизвестном солдате» он написал:

И сознанье свое заговаривая,

Полуобморочным бытием,

Я ль без выбора пью это варево,

Свою голову ем под огнем?

Смотрите, что получается: так поэтично описал свое тело в одном стихотворении, а в другом – начал его хавать. Тут, правда, есть некоторое легкое сомнение. Не знаю, как бы это выразить поделикатнее: рот, ведь, не существует отдельно от головы. Возможно ли кушать собственную голову ртом, ей принадлежащим? Надеюсь, возле вашего компьютера есть книга известного французского психиатра Жака Моро де Тура. Почитайте: вот вам и разгадка: личность поэта раздвоилась. Поэт Мандельштам лакомится головой другого Мандельштама, возможно, даже не поэта. Эй, спасители душ, приготовьте койку для пациента в палате № 6.

Постойте, постойте. Санитары, ради Бога, ослабьте рукава застиранного халата. Я хочу сказать несколько слов в защиту поэта. Знаете, во времена безраздельной властомании тирана, он отважился написать про «широкую грудь осетина». При этом поэт даже осудил тех, чьи речи за десять шагов не слышны. А про тех, кто, решившись на полразговорца, сразу славят «великого горца», высказался с презрением. Только не думайте, что он произнес эти слова в состоянии делириума. No delirium! Он гениально сформулировал состояние эпохи: «Мы живем под собою, не чуя страны…» Такие идеи не озаряют голову безумца. Уверяю вас.

Прошу вызвать со стороны защиты доктора философских наук Ирину Николаевну Сиземскую. Она пишет: «Наиболее чудовищный по своей бесчеловечности и цинизму вариант отношения власти к интеллигенции, отказавшейся «служить» выявился в трагической судьбе О.Э. Мандельштама. Считается, да собственно, по факту так и есть, что поводом ареста было известное стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны»,написанное в ноябре 1933 г. и быстро получившее известность¸ разошедшись в списках. Но причина ареста лежала глубже: она лежала в той атмосфере, которая к этому времени сложилась вокруг художественной интеллигенции» [2, с. 43-44].

Одна женщина, например, сказала: «Вокруг так много безумных людей. Я бы их всех перекусала»». Только не надо наивно округлять свои глаза. Вы думаете, насчет шизотипичности мы преувеличиваем. Тогда еще одна цитата из В.П. Руднева: «Если считается, что каждый сотый человек на земле – шизофреник, то можно смело предположить, что каждый десятый страдает в той или иной мере шизотипическим расстройством личности, а среди людей, работающих в сфере культуры, пожалуй, каждый третий» [2, с. 99].

Я очень рекомендую всем почитать названную книгу. Вы узнаете много занимательного про поэтов, писателей, кинорежиссеров. Про их эго-дистонность, присущую им гебефрению, хорошо адаптированные психозы, параноидность и аутизм, мозаическое мышление, параноидно-парафренный характер. Только не подумайте, что книга написана психиатром. Она принадлежит блестящему литературоведу.

А чтобы вам не казалось, что наш анализ стихотворения Мандельштама слегка гиберболизированный, приведем более изысканный пример. Тоже из названной книги. Речь в данном случае идет о «разъятии» как характерной черте шизофренического поведения. В этом случае душевные переживания убегают от тела и начинают вести самостоятельное существование. Итак, финальные строчки из стихотворения Николая Заболоцкого «Прохожий». В.П. Руднев поясняет: «Душа прохожего беседует с душой погибшего лётчика над его могилой:

А тело бредет по дороге,

Шагая сквозь тысячи бед,

И горе, его и тревоги

Бегут, как собаки, вослед» [1, с. 11].

Господа, это вам только мнится, что в вашей голове не обосновались тараканы. На самом деле ваше тело разъято, мысли разбежались врассыпную, тревоги окончательно подорвали ваше психическое здоровье. Если ваши мысли враздробь бегут по дорожке, отдельно от вашей черепной коробки, немедленно загоните их обратно.

Угроза безумия

Сама тенденция каждодневно осуществлять психиатрический дневной дозор в границах культуры не блещет новизной. В конце XIX в. огромную популярность в Европе имел уже названный нами Франц Нордау. Врач по образованию, ученик Ч. Ломброзо он углядел-таки за «Закатом Европы» не просто угасание выполнившей свою миссию европейской культуры. Он поставил психиатрический диагноз кумирам своей эпохи – Ф. Ницше, Л. Толстому, О. Уайльду, прерафаэлитам и другим гениям. Он, впрочем, не только дал острую, занимательную и парадоксальную оценку творчеству этих «мастеров культуры». Нордау усомнился в их психическом здоровье. Более того, он пришел к выводу, что речь может идти не только о психопатических расстройствах ряда виднейших мыслителей и писателей. Правильнее, с его точки зрения, описать общий процесс вырождения, поразивший Европу. Так и называется книга «Вырождение» [3].

Толчок к работе Макса Нордау был дан концепцией итальянского психиатра Чезаре Ломброзо (1835-1900). Тот считал, что есть некая норма, уклонение от которой как в сторону гениальности, так и дефицита способностей, можно расценивать в качестве бедствия, своего рода вырождение. Наблюдения над душевнобольными вызвали к жизни концепцию дегенерации. Человечество вырождается – вот такое штормовое предупреждение. То, что в жизни отдельных людей является обычным, на самом деле патология или процесс ее постепенного углубления. По мнению М. Нордау, есть болезни, которые легко попадают под признаки вырождения. К ним он относит неврастению или истеричность. Однако это в высшей степени спорно. Та болезнь, которая во времена З. Фрейда, называлась истерией, давно уже не рассматривается как деградация личности. Никто в наши дни не считает неврастению пугающей угрозой. Конечно, трудно оспаривать клинические истории Ф. Ницше или поэта П. Верлена. Они действительно были душевнобольными. Однако рассматривать творчество Верлена или философские идеи Ницше как обнаружения клинического безумия в наши дни уже кажется проявлением наивности.

Нордау пытался понять, насколько клиническая картина вырождения подходит к разным выдающимся современным писателям, композиторам, художникам – Полю Верлену, Стефану Малларме, Генрику Ибсену, Рихарду Вагнеру, Эмилю Золе, Льву Толстому, Анатолю Франсу. Возражение вызывают не клинические подробности и не психологические зарисовки. Хотя его учитель Ч. Ломброзо тоже отнес Л.Н. Толстого к разряду безумцев с дурной наследственностью, но после встречи с ним публично признал свою ошибку. Абсолютно несостоятельной в книге выглядит попытка автора утвердить некую норму психического здоровья и нормального человеческого поведения.

Нордау считает нормой спокойное, логическое, беспристрастное мышление. Рассудительность, разумеется, должна быть последовательной и стройной. Но ведь мы сегодня знаем, что мысль, если она заслуживает своего предназначения, нередко срывается с цепей, становится безумной и именно в безрассудстве и сумасбродстве черпает свою силу. Вы только почитайте, что по этому поводу пишет известный философ Фёдор Гиренок: «Предел мысли – в немыслимом, безумном, в заумном» [4, с. 14]. И далее: «Безумие – это не отсутствие ума. Это то, что может подарить себе ум. Любовным трением ума о безумие создавалась мысль» [4, с. 15].

Что стало бы с современной квантовой физикой, если бы сомнение А. Эйнштейна в том, что Бог не может играть с нами в кости, остановило бы его дальнейшие раздумья? Как мог бы поступить английский физик Дэвид Бом, прознав, что его открытия в области физики, отмеченные Нобелевской премией, были известны уже древним тантрикам? Какая последовательность мысли вытекала бы из этого вывода? Отчего сумасшествие мысли, согласно которой часть нашего сознания находится в голове, а часть размазана по облакам, не остановило дальнейшие экспертизы современной интегральной психологии?

Как сохранить спокойствие мысли, когда ученым открываются поразительные тайны Вселенной? Как не утратить равновесия духа, доверившись астрономам, которые сообщают нам, что в Солнечной системе «понатыкано» множество таких же Вселенных, как наше? И потом, что такое беспристрастность в науке и в мышлении, если нынешняя научная парадигма отказывается от всевластия этого принципа? Вспомним, как характеризует К. Юнг великого мыслителя Средневековья Тертулиана: «Страстность его мышления была так беспощадна, что он постоянно отчуждался именно от того, чему раньше отдавался всеми фибрами души» [5, с. 40].

Так же благонамеренно М. Нордау подходит и к эмоциональному миру человека. Чувства, конечно, имеют немалое значение в жизни человека, рассуждает он, но стоит ли разогревать их до градуса душевного жара? Как говорится, «уймитесь волнения страсти! Засни, безнадежное сердце». В отношении эмоциональной чрезмерности Нордау следует совету Евгения Онегина: «Учитесь властвовать собой!» Это кажется поразительным, М. Нордау исследует личности великих мыслителей, художников, писателей и поэтов. А в качестве нормы предлагает нечто усредненное, пользуясь складным метром, вытащенным из кармана. Получается некий сиропчик: норма – это все правильное, выверенное, удобное в обращении, зализанное – плюнуть некуда.

Многих признанных европейских поэтов Нордау зачисляет по ведомству безумия. Он основательно анализирует их поэтические строчки, бдительно фиксируя случаи слабоумия. Его раздражает неоправданное возбуждение, нелепые и случайные ассоциации идей, смутные образы, туманное мышление. Он суров и непреклонен. Особенно достается французскому поэту Полю Верлену (1844-1896). Иногда, правда, хвалит какой-нибудь заголовок стихотворения или удачную строчку: «Протяжное рыдание осенних скрипок жалит мое сердце однообразным желанием». Это, мол, вроде нормальная поэзия. Но в целом французский психиатр никому не дает снисхождения. Нордау пишет: «Некоторые критики хотели зажать мне рот аргументом, что «если приведенные симптомы служат доказательством вырождения и умственной болезни, то вообще приходится признать всю поэзию и искусство, даже лучшие их произведения, плодом творчества сумасшедших и психопатов, потому что и в них встречаются те же симптомы вырождения» [3, с. 323].

Это возражение критиков нисколько не смущает Нордау. Он утверждает, что если бы научная критика, исследующая художественные произведения на основании данных психологии и психиатрии, пришла к выводу, что вся художественная деятельность не имеет болезненный характер, то еще вовсе не служило бы доказательством неправильности его критического метода. А если бы доводы психиатров приняли в расчет, получился бы мощный вклад в область человеческого знания.

Но одно стихотворение Нордау все же нравится. В нем воспеваются тихие долины. Должен признаться: мне это стихотворение тоже по сердцу. Да что мне? Оно полюбилось русскому поэту М. Лермонтову, который и перевел на русский язык стихотворение Гёте:

Горные вершины спят во тьме ночной,

Тихие долины полны свежей мглой.

Не пылит дорожка, не дрожат листы.

Подождите немножко, отдохнешь и ты.

Что же привлекло Нордау в этих строчках? Понятное дело, ощущение покоя, полное отсутствие сильной страсти, образы безмолвия. Ни в коем случае не хочется «бесчестить Алигьери» или «пачкать Мадонну Рафаэля», но мне больше по душе другие строчки: «А он, мятежный, просит бури» или «И всюду страсти роковые». Я всегда восхищался стихотворением Гёте. Но в данном контексте, как прославление безмолвия души, как диагноз душевного равновесия, оно вызывает у меня некоторое чувство протеста. Дескать, подожди, не пыли… Нордау так комментирует стихотворение, что невольно хочется добавить: «А по краям девушки с косами стоят… И тишина…».

Про такого носителя психологической нормы Артур Шопенгауэр, вероятно, сказал бы: «Обыкновенный человек, этот фабричный товар природы, каких она ежедневно производит тысячами…» [6, с. 93]. Вот он гордо шествует человек нормы, здраво уклоняясь от разного рода «крайностей». Плохо, когда мысль диковинна, а чувство страдает избыточностью. Даже в политической жизни, как говорил товарищ Сталин, оба уклона плохи.

Вообще говоря, такая установленная норма всегда была объектом насмешек. Вот в доказательство стихи Бориса Слуцкого:

Лакирую действительность –

Исправляю стихи.

Перечесть – удивительно –

И смирны, и тихи.

И не только покорны

Всем законам страны –

Соответствуют норме!

Расписанью верны!

Но разве так думал о человеке, например, Пушкин?

Кто меня жестокой властью

Из ничтожества воззвал?

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?

Ум у русского поэта переживает накат волнения и трепета, а не откладывает мысли за мыслями как ленточный червяк. А душа наполнена не эмоциями, а страстями. Как все это чуждо великому людоведу, психиатру Нордау! Он пишет: «Фанатичным последователям психопатических модных течений в искусстве и литературе, которые, не будучи сами психически больны, тем не менее близки к сумасшествию, точно так же было бы бесполезно доказывать, что они занимаются ерундой. Они этому не поверят, да и не могут поверить, потому что произведения, в которых психопатизм бросается в глаза всякому нормальному человеку, им доставляет удовольствие. Это выражение их собственной умственной исковерканности и развращенности их инстинктов. Подобного рода произведения приводят межеумков в восторг, который они принимают за эстетическое наслаждение…» [3, с. 322].

Итак, поговорим об умственной исковерканности. Недоумки, даже внешне, считает М. Нордау, поражают отклонениями. Лики тех, кто страдает вырождением, можно считать особым типом людей. И опираясь на психиатров, снабжает их различными ярлыками. Английский психиатр Генри Модсли (1835-1918) называл их «пограничными жителями», то есть жителями той психической области, где нормальный ум граничит с явным помешательством. Французский психиатр Валентин Маньян (1835-1916) говорил о «выродившихся субъектах высшего порядка»; итальянский криминалист Чезаре Ломброзо (1835-1909) о «маттоидах» (по-итальянски «matto» значит сумасшедший).

Когда же человек начал вырождаться?

Нордау невдомёк, что под его диагнозы подпадают не только его современники, но великие люди других эпох. Первый признак безумия – отвержение реальности как таковой, признание за ней статуса видимости. Но как быть с величайшей догадкой Платона, который представил, что тени на стене пещеры – это вообще призраки? Мы, оказывается, принимаем тени за подлинную реальность. А подлинный мир только прячется за дырой в пещеру. Психиатры тех лет, если бы они были, могли бы залечить Платона до смерти, выправляя, логично и спокойно, его свихнувшееся представление о мире. А Марина Цветаева, которая предлагает думать об «ином, инаком»? А, наконец, товарищ Сталин, который посмотрел «Кубанских казаков» и сказал: «А что дела у нас, в сельском хозяйстве, обстоят неплохо…».

А если уж приступить к описанию фигуры Сократа. Внешность его все называли уродливой. Он был похож на Силена: небольшого роста, с большим животом, курносый, толстогубый, с толстой шеей и большой лысиной. Его облик никак не соответствовал идеалам того времени, и, что поражало более всего, внешность философа не соответствовала красоте его души.

Психиатрия – молодая наука. Она, естественно, несет на себе груз тех представлений, которые сопряжены с нашей эпохой. Психиатрам подчас трудно вообразить, что когда-то люди жили по другим нормам, имели другие жизненные и ценностные установки. Люди архаических времен, к примеру, полагали, что для продления рода нужно обязательно убить чужака. Иначе откуда возьмется душа, которая должна в чреве жены обрести воплощение в виде ребёнка? И вот шляется молодой охотник по горам. А жертва почему-то не торопится умереть ради чужого отцовства. Разве не кажутся нам охотник и его возможная жертва умалишенцами? Но ведь так было принято в той культуре. Разве язычники Древней Греции не считали первых христиан безумцами? В свою очередь и христиане могли судить о языческих праздниках как о вакханалии сумасшествия.

Вот как описывает праздник Диониса русский писатель Викентий Викентьевич Вересаев (1867-1945) в книге «Живая жизнь»: «Радостная, «синяя» эллинская осень. Виноград собран и выжат. Толпы весело возбужденных мужиков с песнями движутся к жертвеннику бога. Впереди несут амфору вина, увитую зеленью, за ней тащат жертвенного козла, корзину с фигами. Шествие замыкает фаллус – изображение напряженного мужского члена, символ изобилия и плодородия. Плоды и вино возлагают на алтарь, закалывают козла, и начинается веселое празднество. Свистят флейты, пищат свирели, повсюду звучат игривые песенки; заводят хороводы, парни пляшут двусмысленные пляски с непристойными телодвижениями. Подвыпившие мужики сидят на телегах, задирают острыми шуточками прохожих, зло высмеивают их, прохожие отвечают тем же. В воздухе стоят грубый, здоровый хохот, топот и уханья пляски, визги девушек. Появляются ряженые в козлиных шкурах и масках, ибо их лица вымазаны винными дрожжами. Наступает ночь, и еще жарче разгорается веселье, и творится под покровом ночи много такого, чего не должен видеть день. Широким вихрем носится пьяная, самозабвенная радость, втягивает в себя души и высоко поднимает их над обыденною жизнью, над трудами и заботам и скучных будней. Это – осенний праздник виноградного бога, многострадального Вахка-Диониса, «радости смертных» [7, с. 276].

Декабрьская ночь – самая долгая ночь в году. По вершинам и отрогам гор мелькают неверные светы факелов, слышны и пронзительные, ужас наводящие женские вопли, безумные смех и безумные стоны. Исступленно звучат призывные клики: «Эвой! Эвой! Бромий!». Женщины пляшут и кружатся, волосы их бьются по ветру, одежды растерзаны. Как серны, переносятся они через пропасти и скачут с обрывов, не разбиваясь; бьются в конвульсиях; тела их принимают самые невероятные позы, как будто все законы тяжести вдруг исчезли; такие позы мы теперь можем видеть в атласах, изображающих больных из клиники Шарко. Женщины хватают жертвенных животных голыми руками, разрывают их живьем на части и поедают сырое, дымящееся мясо. Если кто посторонний случайно попадется им на пути – горе ему и горе! С грозно-восторженным воем бросятся на него женщины, схватят его за голову, за руки, за ноги и разорвут на части, и даже не услышат ни воплей его, ни стонов. И как ни будь силен человек, защититься он не сможет…

Нордау, вероятно, счел бы, что русский писатель рассказывает об исступлении постоянных жильцов желтого дома, где дурынды обычно прикованы цепями к медной кружке. И только по недогляду санитаров пляшут в растерзанных одеждах и бьются в конвульсиях.

Христианству долго приходилось бороться со стремлением верующих прославлять бога и мучеников пляскою и ею приводить себя в молитвенный экстаз. Еще Августин Блаженный (354-430) считал нужным разъяснять, что мучеников следует прославлять не плясками, а молитвами. В некоторых культурах до сих пор пляшут в экстазе во время церковных служб. Так, язычники Римской империи признавали христиан безбожными, и со своей точки зрения, считает В.С. Соловьев, они были правы, так как все их боги действительно отвергались христианством [8, с. 180].

А что сказал бы Нордау, если бы узнал, что во времена средневековья судили не только людей, но и животных. Судья спросил бы у подозреваемого животного: «Эй, козел, что ты там натворил и что можешь заплатить в свое оправдание?». Присутствующий на процессе Нордау, слушая блеянье рогатого, убежденно покрутил бы пальчиком у виска. Имея в виду не только козла.

Что же такое «умственная исковерканность» – антропологическая данность или странные обычаи, особенности образа жизни. В чем же, к примеру, причина живучести язычества? Язычество, как можно предположить, вообще гораздо ближе непосредственным витальным природным человеческим запросам. В нем - мои сокровенные вожделения, голос крови, необоримые страсти. «Язычество наиболее соответствует земной, не до конца обоженой природе человека, – пишет Карен Степанян, – поэтому оно – до определенного срока – вновь и вновь репродуцируется в истории человечества, и даже спустя много веков после утверждения христианства живет в людях, вступая в разного рода сочетания с христианским духом, зачастую исподволь беря верх над ним, вытесняя его по сути и действуя под его именем» [9, с. 8].

Тот, кто убежден, будто психологической нормой человека является среднестатистический типаж, обладающий здравым смыслом, могущий выявить категоричность простых сцеплений мысли, свободный от сильных человеческих страстей, безоговорочно сам заслуживает серьезной психиатрической экспертизы. У такого человека шаг влево, шаг вправо от нормы считается побегом от здравого рассудка.

Нордау кажется опасным синдромом, если символисты, декаденты, Верлен, Вагнер, Толстой ищут идеалы в отдаленном прошлом – кто в средневековом мраке, кто в глубокой старине или даже в архаическом обществе. Во-первых, средневековье давно уже не выглядит в современных исторических исследованиях, «мраком». Во-вторых, куда подевался Вальтер Скотт с его историческими романами или Пушкин с его описанием средневековых турниров? В-третьих, мемориальная память – величайшее достояние человечества. Скорее следует взять на подозрение тех людей, у кого вообще отсутствует интерес к истории. Какое унылое воображение надо иметь, чтобы на полном серьёзе осуждать любопытство к тому, как выглядело архаическое общество.

Мода как феномен вырождения

За неимением других аргументов в пользу случившегося вырождения М. Нордау обрушивается на моду. И вот какие симптомы болезни он описывает: «У одной из дам волосы гладко зачесаны назад, как у Рафаэлевой «Maddalena Donio» в «Palazzo degli Uffizo», у другой волосы высоко возвышаются над лбом, как у Юлии, дочери Тита, или Плотины, супруги Траяна, бюсты которых мы видим в Лувре, у третьей они коротко подстрижен спереди, а на висках и на затылке свободно рассыпаются длинными завитыми прядями по моде XV в., как у молодых рыцарей на картинах Джентиле Беллини, Боттичелли и Мантеньи. У многих волосы выкрашены и притом в такой цвет, чтоб он противоречил законам органического согласования и производил впечатление диссонанса, разрешающегося в высшей полифонии всего туалета. Вот эта черноглазая, смуглолицая женщина как бы потешается над природой, заключая свое лицо в рамку медно-красноватых или золотисто-желтых волос, между тем как та голубоглазая красавица с прелестным ослепительно-белым цветом лица и ярким румянцем поражает их контраст с черными, как смоль, локонами. На одной – громадная, тяжелая войлочная шляпа с отогнутым сзади полем, гарнированная крупными шариками и, очевидно, сделанная по образцу сомбреро испанских тореодоров, приезжавших в Париж во время всемирной выставки 1889 г. и послуживших модисткам моделью; на другой – изумрудного или рубинового цвета бархатный берет, как у средневековых студентов. Костюмы не менее вычурны [3, с. 27-28].

Нельзя отказать автору, понятное дело, в литературном таланте. Картина моды эпохи Возрождения описана прекрасно. Но проследуем дальше: «Дети разодетых таким образом матерей являются настоящим воплощением созданий больного воображения жалкой старой девы, невыносимой англичанки Кет Гринвей, которая, вследствие ее безбрачия, не суждено было изведать материнских радостей и у которой подавленная потребность природы выразилась в извращенном вкусе и стремлении изображать детей в смешных костюмах, просто оскорбляющих детскую невинность. Вот маленький карапузик, одетый с головы до ног в красное, как в средние века одевались палачи; вот четырехлетняя девочка в огромной шляпе, какие носили наши прабабушки, и в мантии из яркого бархата; вот еще крошечное существо, едва умеющее ходить, в длинном платьице со сборчатыми рукавами и коротким лифчиком с пояском чуть ли не под самыми мышками – подражание моде империи» [3, с. 28].

Итак, разодетые женщины, курьезно выглядящие дети. И это не все: «Мужчины пополняют картину. Они не хотят быть самими собою, не довольствуются тем, что дала им природа, восполняя ее дозволенными средствами соответственно истинному их типу, а стараются воплотить в себе какой-нибудь образец искусства, не имеющий ничего общего с их собственным обликом или часто совершенно противоположный ему; они даже стараются воплотить в себе не один образец, а несколько зараз, хотя эти образы противоречат друг другу; таким образом, вы видите головы, посаженные на чуждые им торсы, фантастические костюмы с противоречивыми деталями, сочетаниями цветов, подобранными как бы в темноте. Получается такое впечатление, словно вы попали на маскарад, где все загримированы» [3, с. 28].

Нет слов, здесь поставлена весьма интересная психологическая и философско-антропологическая проблема – почему люди не хотят быть самими собой и не довольствуются тем, что дала им природа? Зачем они разукрашивают свое тело или просто уродуют его, вешают на него разного рода украшения, надевают на себя нелепые одежды, искажают свой облик в угоду моде? Разве не являются вырожденцами наши далекие пращуры, которые вдруг отдали предпочтение загорелому телу или бороде, которая украшала их сомнительные подбородки?

Конечно, Нордау не первый задумался относительно модных причуд. Древние жители Тробрианских островов раздавали друг другу ритуальные маски, помечали свое тело причудливыми узорами [см.: 10]. Так осуществлялась система символического обмена, основанная на кругообороте браслетов, колье, украшений. При этом мода служила закреплению или обозначению социального статуса. Чернокожая красавица из джунглей – выбивала себе клыки, резцы стачивала на треугольник и натирала лиственным соком с золой, пока не станут черными. В каждую эпоху рождаются специфические образы красоты. То, что восхищает людей в этой культуре, может вызвать отвращение – в другой.

Бритые лбы красавиц Возрождения или великолепные сложнейшие прически французских дам XVIII столетия, залитые парафином, которые носили годами, пользуясь лопатками для почесывания в тех местах, где особенно досаждали вши. Китайские туфельки – красива маленькая нога. Пальцы заворачивались внутрь стопы, а сама стопа приобретала форму копыта. Корсеты кавказских женщин. Черкешенка славилась своим удивительно стройным станом и крошечной грудью. Тугой корсет надевался на девочек (10-12 лет). Он начинался почти от груди и спускался до бедер. Впереди в корсет вставляли две довольно широкие деревянные пластинки, которые прижимали груди, препятствуя их росту. Ночью и днем. Кости и внутренние органы сплющивались [11].

А пресловутые «шпильки» сантиметров по шестнадцать. Можно ходить, но нельзя избежать искривления позвоночника, смещения внутренних органов и уродования пальцев ног узким модным мыском. Но предлагалась операция – хирургическое укорачивание фаланг. Купи, потребляй, такие ноги уже не котируются. Купи новые, такие лица уже не носят [см.: 12].

Мода не способна подтвердить, будто ее развитие в конце XIX-XX вв. однозначно свидетельствует о человеческом вырождении. Разумеется, она представляет собой крайне курьезное явление. Однако от века к веку обнаруживает свою востребованность и в самом деле служит меркой социального положения на протяжении многих веков. Отечественный исследователь О.А. Феофанов пишет: «Следует отметить, что вещи всегда в той или иной степени выражали социальное положение владельца. Так, на протяжении веков самым ярким выражением социального поведения была одежда. В прошлом форма одежды для разных социальных групп была столь прочно закреплена, что нарушение установленных норм каралась законом. В Средние века в Германии, например, женщине, одевшей платье, не соответствующее ее социальному положению, в наказание надевали на шею запирающийся на замок воротник из грубой шерсти. Известно, что в прошлом одежда богачей подчеркивала праздность, непричастность к труду» [13, с. 39].

В Средние же века многие мыслители задумывались над прихотливостью и странностью моды. Назовем хотя бы трактат средневекового мыслителя Тертулиана, который называется «О плаще» (III в.). Это сочинение можно считать одним из ранних исследований моды. Тертуллиан говорит о стремлении человека изменить свой облик. Эта склонность диктуется самой природой: «День и ночь попеременно сменяют друг друга… изменять свой облик есть привычная обязанность всей природы». Однако, по мнению Тертуллиана, «перемена одежды близка к проступку».

Заметим, однако, что вопрос, поставленный Нордау, действительно требует размышлений. Никто не знает сегодня, почему человек крайне редко хочет быть самим собой. Он ищет для себя более привлекательный образ, он тонет в мире моды, он вынашивает иллюзорный образ самого себя. Кстати, этот же вопрос занимал и О. Мандельштама. Он, между прочим, как и Нордау, высмеивал символизм, в частности поэт критически оценивал стихи Андрея Белого. Он писал: «Ничего настоящего, подлинного. Страшный «контрданс» соответствий, кивающих друг на друга… Роза кивает на девушку, девушка на розу. Никто не хочет быть самим собой» (Эта проблема будет рассмотрена нами в главе об идентичности).

Жертвы психиатрической экспертизы

Резкая критика писателей, художников, приписывание им разного рода психических отклонений тоже не блещет новизной. Сколько всего написано о «странностях» Горацио, Данте, Шекспира. Нордау утверждает: «Чтобы доказать, что толстовщина составляет умственное заблуждение, одно из проявлений вырождения, нам необходимо критически рассмотреть сперва самого Толстого, а потом и публику, которая вдохновляется его идеями» [3, с. 106]. И ведь выполнил свою угрозу, написал про великого писателя: «В болезненно расстроенном организме проявляются извращенные инстинкты, которые не могут быть удовлетворены или удовлетворение которых вредит индивиду, уничтожают его организм; такой организм может быть и слишком слабым или неприспособленным, чтобы самому удовлетворять законным своим инстинктам; вместе с тем в его жизни неизбежно преобладают страдания, и она представляется ему злом» [3, с. 110].

Что там Л.Н. Толстой. Почитаем, что писали в свое время о Ф.М. Достоевском, в частности, о его романе «Преступление и наказание»: «Выходит, нечто детское, неумелое, водянисто-риторическое, что показывает в авторе не только недостаток наблюдательности, но и недостаток опытности в изображении страсти, что наводит скуку…». А вот еще: «Подобное произведение можно написать только в ненормальном состоянии умственных способностей» [цит. по: 14].

Может быть, не следовало бы так обстоятельно писать о Нордау. Но, как будет показано далее, современная психиатрическая критика гениальности, изысков художественного творчества восходит, судя по всему, к этому одаренному литератору. Однако доказать, что лучшие люди культуры времени «заката Европы» страдали безумием, французскому психиатру, разумеется, не удалось. «Ясное и полное воззрение на сущность сумасшествия, – писал А. Шопенгауэр, – правильное и определенное понятие о том, что подлинно отличает сумасшедшего от здорового, насколько мне известно, все еще не найдены. Ни разума, ни ума у сумасшедших отрицать нельзя: ибо они говорят, понимают, они заключают очень верно; они большей частью смотрят на настоящее верно и видят связь между причиной и действием. Видения, подобные горячечным фантазиям, не составляют обычных симптомов в сумасшествии; делириум искажает созерцание, а сумасшествие искажает мысли; ибо сумасшествие большей частью нимало не заблуждаются в познании непосредственно предстоящего; они заговариваются, напротив, постоянно по отношению к отсутствующему и прошедшему, и только тем самым по отношению оного с настоящим» [6, с. 97].

Останемся на время с этой мыслью Шопенгауэра.

Однако попробуем вместе с М. Нордау перейти от социально-культурных иллюстраций непосредственно к психиатрической теме. Автор считает, что понятие о вырождении, ныне господствующее в психиатрии, впервые точно анализировано и объяснено французским психиатром Бенедиктом Морелем. Этот замечательный психиатр объясняет следующим образом то, что, по его мнению, надо понимать под словом «вырождение».

«Под вырождением следует разуметь патологическое уклонение от первоначального типа. Вырождение, хотя бы оно было вначале весьма несложно, заключает в себе такие наследственные элементы, что человек, пораженный им, становится все более неспособным исполнять свое назначение и что умственный прогресс, заторможенный уже в его личности, подвергается опасности и в лице его потомства. Вырождение проявляется у человека известными физическими признаками, которые называются стигматом или клеймом, выражение весьма неудачное, ибо оно заставляет предполагать, будто бы вырождение неизбежно является следствием вины, а его признаки – наказанием. Между тем эти стигматы составляют не что иное, как последствие ненормального развития, и выражаются прежде всего в асимметрии, то есть неодинаковым развитием обеих половин лица и черепа, в несовершенствах ушной раковины, поражающий несообразной величиной или оттопыренной, словно ручки у горшка, с недостающей или приросшей мочкой, с незагнутыми краями, далее в косоглазии, заячьей губе, неправильностях строения зубов и неба, плоского или образующего острый угол, в сросшихся или излишних пальцах и т.д.» [3, с. 33].

Человеческий ум, подчиняясь закону причинности, – рассуждает далее Нордау, старается, как известно, объяснить все свои решения понятными мотивами. Многие душевные состояния, равно как и поступки, в которых мы вполне отдаем себе отчет, являются последствиями причин, которых мы не сознаем. «Психопат не в состоянии долго сосредоточить внимание на одном предмете, верно понять и упорядочить свои впечатления и выработать из них ясные представления и суждения. Ему гораздо легче лелеять в своих мозговых центрах неясные, как в тумане расплывающиеся картины, едва созревшие зачатки мыслей и предаваться постоянному опьянению неопределёнными, бесцельными представлениями, он редко собирается с силами, чтобы противодействовать чисто внешнему сочетанию идей и образов и установить некоторый порядок в диком хаосе вечно расплывающихся представлений [3, с. 36].

Нет оснований считать, что данная экспертиза отличается точностью. У каждого поэта в голове, как в тумане, возникают расплывающиеся картины. Но это не означает, что он психопат. «Едва созревшие зачатки мыслей», ‑ это тоже не всегда справедливо даже по отношению к шизоиду или шизофренику. Такие люди обладают жесткой, нередко параноидальной логикой, но при этом они способны к аранжировке своих «зачатков мыслей» и выстраивают даже своеобразную их последовательность.

Нордау далее касается темы гениальности. Тема не новая, поскольку уже Платон назвал гениальность безумием. Французский врач, Анри Легрен (1830-1886) писал: «Выродившийся человек может быть гением. Ум, лишенный надлежащего равновесия, чреват самыми высокими идеями, но в то же время способен на низость и мелочность, поражающие тем сильнее, что они идут рука об руку с блестящими способностями. Ч. Ломброзо в своей книге «Гениальность и помешательство» приводит перечень несомненно гениальных людей, которые в свое время были маттоидами, графоманами или просто сумасшедшими, а один французский ученый, Ласет, решился произнести крылатые слова: «Гениальность – это вид нервного расстройства» [цит. по: 3, с. 37].

Все же М. Нордау не склонен отождествлять гения и психопата. Действительно, личность любого человека, в том числе и испытывающего болезненные состояния, многогранна. Если лишить гения его дарования, он однако сохранит в себе другие личностные качества, иначе говоря, останется человеком очень умным, дельным, нравственным, здравомыслящим, который в честью займет всякое общественное положение. Но попробуйте отнять у психопата его дарование, и вы получите только преступника или сумасброда, ни к чему не пригодного в жизни. Если бы Гёте не написал ни одного стиха, он все-таки остался бы необычайно умным и порядочным человеком, тонким ценителем искусства, эстетиком-коллекционером и замечательным знатоком природы. Попробуйте оценить ход мысли Нордау. Он даже не замечает, что бессознательно приравнивает поэтическое творчество к своеобразному отклонению от нормы. Немецкий поэт, по мнению Нордау, хорош и без своих стихов.

Такую же оценку Нордау дает и Шопенгауэру. Он заявляет: не будь немецкий философ автором удивительных книг, то мы имели бы перед собой лишь антипатичного эксцентрика, который не мог бы быть терпим среди порядочных людей и место которого было бы прямо в доме для умалишенных, так как он, видимо, страдал манией преследования. Трудно удержаться от сарказма: кому нужен был бы Нордау с его озлобленностью против высоких причесок, чужого исступленного секса, безумного желания увидеть в каждом человеке умалишенца, если бы не его блестящий литературный труд «Вырождение».

Поразительная логика: оказывается, Шопенгауэр не был помещен в дурдом только потому, что писал философские труды. Добавим с огорчением: а вот для Ницше его философская деятельность не стала оправданием: жизнь свою завершил как безумец. Надо ли объяснять читателю значение философской деятельности Ницше? Вся современная постмодернистская философия питается идеями немецкого философа [15].

Но надо отдать должное М. Нордау – его попытка, отталкиваясь от текста, дать представление об авторе, а главное о тех состояниях, которые диктовали философские озарения, – отмечена литературным блеском и даже определенной точностью. «Если читать произведения Ницше одно за другим, – пишет Нордау, – то с первой до последней страницы получается впечатление, как будто слышишь буйного помешанного, изрыгающего оглушительный поток слов со сверкающими глазами, дикими жестами и с пеной у рта, по временам раздражающегося безумным хохотом, непристойной бранью или проклятиями, сменяющимися вдруг головокружительной пляской, или накидывающегося с грозным видом и сжатыми кулаками на посетителя или воображаемого противника. Если этот бесконечный поток слов имеет какой-то смысл, то в нем можно различить ряд повторяющихся галлюцинаций, вызываемых обманов чувств и болезненными органическими процессами. Там и сям всплывает ясная мысль, имеющая как всегда у буйных помешанных, характер категорический, повелительный. Ницше не аргументирует. Когда ему кажется, что он может натолкнуться на возражение, он осмеивает его и резко декретирует: «это – ложь» Но он сам вечно противоречит своим диктаторским заявлениям. Сказав что-нибудь, он тотчас же говорит противоположное, и притом с одинаковой страстностью, по большей частью в той же книге, на одной и той же странице. Иногда он сам замечает это противоречие и тогда делает вид, будто потешался над читателями» [15, с. 259].

Конечно, эти строчки можно оценить как злобный пасквиль. Никто никогда из современников Ницше не изображал пляшущегося философа со сверкающими глазами и безрассудным хохотом. Никому не приходило в голову, что тексты философа – это ревущее безумие, не поддающееся анализу. С таким же успехом можно фантазировать, что, читая сочинения Нордау, представляешь себе злобного, угрюмого человека, с вращающими глазами, в которых разлито презрение, а психиатрические выводы сопровождаются барабанным боем.

В наши век мы оказались заколдованными безумием. С необыкновенной легкостью мы сообщаем о том, чем болели гении, какие физиологические отклонения привели их к невиданным озарениям и открытиям. Ф.И. Гиренок в блестящей и остроумной книге «Аутография языка и сознания» утверждает, ссылаясь на известного генетика В.П. Эфроимсона, многие гении были подагриками, а это означает, что у них умственная деятельность стимулируется повышенным содержанием мочевой кислоты в крови. «Подагрики – Кант и Шопенгауэр, – пишет Ф.И. Гиренок. – Среди русских философов нет ни одного подагрика. Видимо, поэтому нет у нас и философских гениев. А вот среди литераторов у нас много, как оказалось, не шизофреников и шизоидов, а гипоманиакальных депрессантов, циклоидов. Главное для писателя – успеть проскочить манию, суметь не застрять на уровне суетливых движений и бессмысленных скачков мысли. Главное, совершить трансгрессию мании и стать гением» [16, с. 118].

Сказано замечательно. С удовольствием взял бы эту мысль напоноску. Однако, дорогие читатели, не торопитесь обзаводиться мочекаменной болезнью или яйцевидным черепом, чтобы стать гением. Странно, Ф.И. Гиренок тоже написал о тревоге Л.Н. Выготского, как бы физиология не задушила психологию, однако обстоятельно рассказал нам о том, что у Пушкина гипоманиакальная депрессия усиливалась подагрой, содержанием мочевой кислоты в крови, раздражавшей мозг. Вот оно, оказывается, откуда: «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты?» Хватило-таки поэту мочевой кислоты.

А вот уже другой автор, споткнувшись о те же пушкинские строчки, пишет: «Возникает желание или соблазн сказать: «Здесь нет никакой психопатологии, здесь все кристально чисто» [1, с. 117]. Но В.П. Руднев все-таки не может преодолеть соблазн. Он сообщает нам, что по признанию авторитетов в области художественной патографии. Пушкин синтонный поэт, сангвиник, гармонично, безмятежно пребывающий среди вещей. Когда ему хорошо, он вспоминает чудное мгновенье, когда у него плохое настроение (диатетическая пропорция), он грустит. И в качестве обвинения автор приводит другие строчки А.С. Пушкина:

Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье.

И с какого бодуна только мог Пушкин после «чудного мгновенья» погрузиться в «смутное похмелье»? Как у него в этот день обстояло с подагрой? Отчего это он вдруг увяз в гипоманиакальной депрессии? Между прочим, я тоже синтоник. В обычной жизни я человек спокойный, ровный и, как свидетельствуют коллеги, весьма радостно-сговорчивый. Но иногда у меня рождается смутное желание собрать всех специалистов в области художественной патографии и утопить их в мочевой кислоте. Разумеется, желание скандальное, но ведь паранойяльность не шило, в мешке не утаишь…

Обязательно ли называть синтоником человека, который способен переходить от веселья к грусти? Неужели нормальный человек постоянно ясен и жизнерадостен? Хорошо ли, если некто увяз в горестных состояниях и, как ни силится, не может ощутить радость жизни? А может быть, как раз более естественно недоумевать «что смолкнул веселия глас?», а потом ненароком и задуматься «печален я, со мною друга нет»? Нет смысла полагать, что перед нами открылись глубины поэтического творчества Пушкина, едва только мы обозвали его синтоником.

Рождается еще одно чисто рефлекторное стремление – почесать свой толоконный лоб: рано, рано ушел из жизни М. Лермонтов. Мы так и не получили нужных подробностей из его истории болезни. А потом эти строчки уже от другого поэта: «Творец, живи, как жил Толстой, Рабиндранат Тагор и Гёте». Интересно, как можно подражать Тагору, ничего не зная про его обменные процессы? Как увлечься Гёте, не зная, в какую палату его упрятали после того, как придуманные им страдания молодого Вертера вызвали волну суицидов? Стоит ли рекомендовать молодым людям убегать от законной жены на первый попавший полустанок? Это я на Толстого намекаю, кто еще не усек.

Господа, помещая всех людей в психушку, да еще гуртом, мы оказываем физиологам немыслимую услугу. Еще немного и мы станем рассматривать поэзию как рвотный рефлекс. Живопись начнем трактовать в духе дополнения к анальным усилиям. Философию понимать как мышечное усилие организма со всеми вытекающими из него последствиями. И тогда просто психология с ее учением о тритах, то есть психологических чертах, с представлением об амбивалентности наших чувств, о многообразии психологических типажей покажется нам предельно пресной. Нам нужны перекошенная психика, исковерканные инстинкты, душераздирающие психозы, плотоядные и каннибальские комплексы. Иначе мы не сможем развлечь нашего читателя.

Весьма чтимый мною В.П. Руднев задается законным вопросом: почему культура XX в. «заболела» шизофренией [1, с. 59]. Он полагает, что «философия безумия» и «культура XX века» – это во многом синонимы. Почему так произошло? Что накопилось в истории homo sapiens, если эта болезнь (шизофрения) из маргинальной стала центральной? Невозможно обойти эти вопросы.

Население земли шизофренизируется. Но сами психиатры – увы! – здесь не в роли беспристрастных летописцев. Обратимся к авторитету М. Фуко, который справедливо отмечает роль этой дисциплины в реализации механизмов власти. И вот чтобы выполнить эту задачу психиатры, по мнению французского философа, решили определить безумие как болезнь, «патологизировать присущие ему расстройства, заблуждения, иллюзии» [17, с. 149].

Более того, нужно было оценить безумие как опасность, источник угроз. И в конечном итоге представить психиатрию как знание о ментальных болезнях, способное действенно работать в качестве общественной гигиены. Психиатрия «усердно и яростно», как отмечает Фуко, еще в XIX в. стремилась обнаружить угрозы, которые таит в себе безумие.

Психиатрия, считает Фуко, сама себе устроила испытание на королевский титул, проверку своего величия, своей власти и своего знания на прочность. Недавно в Норвегии объявился кровавый маньяк Брейвик. Число его невинных жертв превышает семьдесят трупов. И что же сообщает нам мировая психиатрия? Она многозначительно оповещает нас о двойственности человеческих чувств и поведения в целом, о садизме, о связи жестокости и насилия. Между тем двойственность человеческих чувств отразил в поэзии еще римский поэт Катулл. Уж не готовил ли он какой-нибудь террористический акт, о чем законно свидетельствуют его поэтические строчки: «Я ненавижу-люблю»? А маркиз де Сад, сидя в Бастилии, не мечтал ли добыть пороховую бочку, как и революционеры, вырвавшие его из застенка?

Дело дошло до того, что отдельные психиатры начинают изобличать психологию в целом, как вздорное и ненаучное знание. Выйдя ее недр, психиатры готовы к акту убийства своей родительницы. Физиологи и генетики тоже готовы элиминировать мир человеческих чувствований, заменив их клиническими комплексами.

Библиография
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
References
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
Ссылка на эту статью

Просто выделите и скопируйте ссылку на эту статью в буфер обмена. Вы можете также попробовать найти похожие статьи


Другие сайты издательства:
Официальный сайт издательства NotaBene / Aurora Group s.r.o.